Яд и мед | Страница: 36

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

На следующий день он завтракал у себя, никого не принимал, боясь встретиться взглядом с дочерью, с Настенькой, с Софочкой, и не выходил из кабинета до вечера.

«Будь что будет, – говорил он себе. – Это непоправимо, и будь что будет».

Он сидел за письменным столом, тупо глядя на чистый лист бумаги, но не мог даже дневнику доверить свои мысли и чувства. Он верил в Бога, а потому понимал, что дьявольского в человеке больше, чем ангельского, но никогда еще ему не приходилось переживать эту мысль физиологически. Вспоминал свой первый бой, когда он, молодой совсем офицер Алексей Осорьин, повел своих солдат в штыковую атаку под огнем противника, шел с саблей в правой руке и пистолетом в левой, ничего не видя перед собой, ничего не чувствуя, кроме гвоздя в сапоге, а потом вдруг увидел бегущих навстречу людей с тупыми лицами, и внезапно страх ушел, прорвало, и нахлынула бесстыжая радость, и он бросился на врага, выстрелил, ударил, весь захваченный божественным ликованием, крича «Жив! Жив! Я жив!» и убивая направо и налево, не думая о смерти, вдохновленный грязным и грозным Эросом войны, и это и была любовь – безжалостная, всепоглощающая и безумная, и казалось, что больше ему никогда не пережить этого чувства, потому что сгореть дотла можно только раз, но минувшей ночью он снова пережил все это, и снова остался жив, и снова его тошнило, как после первого боя, и снова ему хотелось ослепнуть и оглохнуть от невыносимого стыда…

Он думал о Софочке, о ее доме с обшарпанным роялем в углу, о ее покойной матери, которая пила скипидар, чтобы моча пахла розами, о ее гаденьком отце, который наверняка скоро появится в осорьинском имении, чтобы попросить взаймы, делая вид, что это не плата за дочь, а просто – деньги в долг, по-соседски, ваше сиятельство, по-соседски, и князь, конечно, даст денег, трясясь от омерзения и не подымая глаз на негодяя, и чем это кончится – бог весть, и снова думал о Софочке, которая в свои четырнадцать лет вела себя в постели как опытная женщина известного пошиба, играла телом и детским голосом с таким искусством, так ловко, так натурально – у Алексея Алексеевича и мысли не возникало о фальши, обмане, да и не было ни фальши, ни обмана, когда они схлестнулись, упали, забились в припадке, хрипло дыша и не щадя друг друга, кусаясь и брызгая слюной, рыча и стеная, когда, наконец, животная дрожь объединила их, плачущих и опустевших, и Софочка прошептала: «Алешенька», и вдруг ему снова захотелось услышать этот ее шепот, почувствовать этот ее скипидарный запах, провести кончиками пальцев по ее клейкому и кислому от пота животу, и он схватил колокольчик и бешено затряс, мыча от нетерпения и притопывая ногой…

Вышло все именно так, как и предполагал князь Осорьин. Уже на следующий день Яишников попросил денег взаймы, и Алексей Алексеевич дал, трясясь от омерзения, а потом давал еще и еще, лишь бы ничто не мешало встречам с Софочкой. Катенька посматривала на отца с недоумением, Настенька плакала. Он понимал, что это безумие, но дня прожить не мог без этой распутной девчонки. Оставаясь один, он давал себе слово порвать с Софочкой, но стоило ей оказаться поблизости, как способность мыслить тотчас уступала место желанию, чистому, как огонь, животному желанию.

Не прошло и месяца, как отношения их изменились. Софочка перестала выбегать навстречу Осорьину – теперь она ждала в своей комнатке, когда он поднимется к ней и будет умолять о поцелуе. Для таких случаев вечно пьяненькая беременная баба постелила на полу в Софочкиной комнатке турецкий плешивый коврик, «чтоб коленкам было мягче», и этот унизительный коврик злил Алексея Алексеевича, который, однако, покорно опускался на колени и просил о снисхождении. Софочка не скрывала скуки, зевала, капризничала, не давалась, и Осорьин впадал в отчаяние, сердился, а то и вовсе хлопал дверью и уезжал, бегал по своему кабинету, ругал себя ругательски, чертыхался, потом не выдерживал – снова садился в возок и мчался к ней, и вдруг она выбегала к нему – босая, растрепанная, заплаканная, прекрасная – и с жалобным криком бросалась ему на шею, и он тотчас прощал ее и просил прощения, и как же они терзали друг дружку после этого, как же любили, и как же потом князь Осорьин ненавидел себя…

Алексей Алексеевич запутался. Он не знал, как избавиться от Софочки: она хотела стать княгиней Осорьиной, хотела ребенка, хотела в Петербург, грезила балами и водами, и все чаще Осорьин впадал в отчаяние. По вечерам он с мрачным видом выслушивал доклады чистопородного старика Ивана Заикина и пил коньяк.

Одноглазый управляющий – дворовые звали его Предметом за любовь к этому слову и вообще к бонмошкам – сочувственно поглядывал на барина, но в душу без спросу не лез.

Прадед Алексея Алексеевича – князь Матвей Осорьин – был человеком прямым и суровым. Он возглавлял Канцелярию тайных и розыскных дел и считал, что десять заповедей появились лишь затем, чтобы напомнить о семи смертных грехах, а возделывать страх Божий в душах людей лучше всего в тени виселицы. «Должно всех без исключения людей считать порочными, иначе никогда в государстве не утвердится порядка, позволяющего этим людям существовать в мире и довольствии», – писал князь Матвей в дневнике.

Виселица была вовсе не поэтическим образом – она стояла на заднем дворе осорьинского дома, где князь Матвей судил, казнил и миловал крепостных. Перед судом виселицу приводили в порядок – чистили, подкрашивали, проверяли веревку и т. п. И хотя все знали, что стоит она тут только для устрашения, никто не мог быть до конца уверен в том, что так будет всегда. Так и вышло. Во времена пугачевщины разбойники вздернули на виселицу старого князя, а вскоре на ней оказались и мятежники.

При князе Осорьине-Кагульском за исправность виселицы отвечал управляющий – Иван Заикин, Предмет, человек строгий до жестокости, которого шепотом называли палачом. Поговаривали, что как-то глухой ночью он повесил на заднем дворе свою жену-изменницу, которую застукал в амбаре с коробейником. При следующем барине – герое Аустерлица – виселица была заброшена, а его сын, Алексей Алексеевич Осорьин, велел и вовсе разобрать гнилое сооружение, чтобы оно случайно на кого-нибудь не упало. Иван Заикин, впрочем, сберег веревку, снятую с виселицы, и, как говорили, носил ее вместо пояса – «для страха».

Управляющий до седых волос имел репутацию бабника. В осорьинских деревнях не так уж редко встречались дети со сросшимися бровями – таких парней и девушек называли заикинскими или палачевскими.

Некоторые считали, что и глаза Иван Заикин лишился в драке с одним из обманутых мужей. Но когда Алексей Алексеевич прямо спросил управляющего, правда ли это, тот рассказал историю о шкатулке, оставленной ему покойной женой. Перед смертью жена попросила сжечь шкатулку вместе с содержимым, но ни в коем случае не открывать ее. Заикин ослушался, открыл – и лишился глаза. А мог бы и погибнуть.

«Что ж в ней было? – весело спросил Алексей Алексеевич. – Бомба? Или письма, из которых ты узнал что-то такое, из-за чего пришлось выколоть себе глаз?»

«Не смейтесь, ваше сиятельство, – сказал старик. – Притаившиеся предметы иногда лучше не трогать».

Предметами Заикин называл все подряд – лошадей, облака, чувства, отвлеченные понятия, но так и не открыл, что же за предмет таился в шкатулке, из-за которого он лишился глаза.