Царь головы | Страница: 3

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

— Правда ваша, — вежливо согласился Пал Палыч. — Только в том бяда, что законы пишу ня я, как вы сказали, с пуповиной, а те клящи, для кого зямля давно уже ня мать родна, а корова дойная. Завистливые и жадные. А и у тех разумения нет. Они меня учат, а сами ня знают ни как корову за вымя подержать, ни как ей ко́рма задать.

Пётр Алексеевич поморщился. Ему претила вульгарная политика, в которой соотечественники находили выход своему общественному темпераменту. Все комбинации этой бесконечной русской темы были ему известны и дурной своей неисчерпаемостью давно набили оскомину. Ну никак не мог русский человек смириться с тем, что, как и прочие народы, живёт в аду — у иных он, может, только почище, а у иных и погрязней, — всё печалился о справедливости, искал её, звал, а откликались всякий раз бесы ангельскими голосами и опять заводили в тартарары. Да и речи о справедливости в большинстве случаев так или иначе сводились к деньгам, а это и вовсе уже чепуха — либо деньги, либо небо на земле. Что ни говори, а марксизм — сила.

— И то верно, — Пётр Алексеевич продемонстрировал ответную вежливость. — За это им, клещам, в пекле век сковородку лизать. Ну а Гарун как? Толк из него будет?

— А будет — как ня быть?

Они шли через брошенную деревню, уже задавленную молодым осинником и не знающей удержу крапивой. Крыши домов, однако же, были целы, и в окнах блестели стёкла, так что при нужде какая-нибудь пустующая изба вполне могла сгодиться для ночёвки — Пал Палыч говорил, что иной раз охотники этим пользовались и даже топили печи в холода. У покосившегося крыльца одного из домов, заросшего крапивой в человеческий рост, Пётр Алексеевич на миг задержался, оглядев примеченный ещё по пути на протоку лопух. Один лист у лопуха вывернулся, и на его открытую солнцу белёсую бархатистую изнанку вылезли погреться две маленькие бурые ящерки. Так они и сидели с тех пор, кажется, даже не утрудившись переменить изломанной позы.

— Я его в лес бяру. Иной раз ночью даже. Дурной ещё, конечно. В поле бягёт впяреди меня, а в лесу нет — боится. И на кабана ня лает — страшно ему. Причует в кустах кабана и встаёт. Молчит и няйдёт, сзади жмётся. Или вот в поле с собаками собярусь — мои спокойно бегают, привычно, а этот, Гарун-то, носится, будто с цапи сорвавши. Такая у него городская мода — там на прогулку-то выводят на полчаса, так надо успеть скорей во весь пых убегаться. А мои ня бесятся, им лес да поле ня в диковинку. Пярерос он, конечно, Гарун-то, но нынче у него только первое поле идёт — начало натаски. Это уж по третьему полю вконец видно, на что собака годна, а на что нет.

Пал Палыч слегка придержал Петра Алексеевича за плечо. Неподалёку тут располагался старый заросший пруд, который они уже проверяли утром на пути к протоке. Но пройти мимо и не посмотреть, что творится на пруду сейчас, было бы не в охотничьих правилах. Скинув с плеча ружья и сойдя с едва заметной тропинки в высокую траву, цепляющуюся за одежду сухими семенами, молча забрали влево. Пруд окружали дубы и старые вётлы, посаженные здешними мужиками лет двести назад и пережившие и мужиков, и деревню; сам пруд зарос камышом и кувшинками, но в середине ещё оставалось блюдце чистой воды. Пусто. Пал Палыч крикнул зычно: «Хай!» Из прибрежной травы никто не взлетел. Уток тут не было.

Вернувшись на тропинку, бодро зашагали в сторону сырого леса, и вскоре влажное царство ольхи, осины и берёзы накрыло их комариной тенью.

— А ещё у меня пасека в Зашихино, — сказал Пал Палыч, возвращаясь мыслью к хозяйству. — Опять же, надо за пчала́ми глядеть. Мать у меня там, в Зашихино, но она старенькая уже да и с пчалами ня дружит. Ничего, мы в природе живём, бярём у неё в меру, что нужно, а она в свой чарёд за нами доглядывает. Без нашего спроса, по старому уговору вроде. Я матери говорю: ты с пчалами ня возись и рои ня лови, а чуть что — мне звони, я мигом примчусь. А тут в мае приезжаю раз, а она на меня дуется и разговаривать ня хочет. Рой с яблони, оказывается, хотела в лукно стряхнуть, а он на неё и упаде — всю покусали. А через три дня опять приезжаю — она меня встрячает и смотрит так озорно, как молодая. Думаю, пенсию, что ли, получила? А она руки вверх тянет. «Во, — говорит, — вядал!» Я и ня понял сперва, а она два года руку правую вот так, — Пал Палыч показал как, — выше груди поднять ня могла — ревматизм. А пчёлы-то весь ревматизм этот из неё, значит, и вытянули.

Дорога из чернолесья выскользнула в поле, на суходол, и вскоре за непроезжей лужей показалась оставленная охотниками на склоне холма машина. Подошли. Пётр Алексеевич нажал кнопку на пульте, и машина, узнав хозяина, радостно взвизгнула. Первым делом он достал из подставки между передними сиденьями бутылку воды, открыл и протянул Пал Палычу. Тот осторожно, стараясь не касаться горлышка губами, отпил. Пётр Алексеевич принял бутылку назад и, не почувствовав вкуса первого глотка, блаженно приник к ней горячим иссушённым ртом. Побросали уток в застеленный полиэтиленом багажник; Пётр Алексеевич переобулся и сел за руль. — Заедем-ка в Кузино на речку — тут ня далеко, — сказал Пал Палыч, спустив до колен болотники и устроившись спереди на пассажирском сиденье. Он сбросил куртку, взялся руками за пластиковую скобу, предусмотренную над бардачком на случай тряски, и чуть подался вперёд, стараясь не касаться сырой пропотевшей рубашкой тканевой обивки спинки. — Езжайте, я покажу.

Прежде чем добрались до дома Пал Палыча, у которого гостил приехавший на три дня проведать местных уток Пётр Алексеевич, по желанию хозяина завернули в Кузино. В километре за деревней поставили машину в тень раскидистой ветлы. Пал Палыч принялся лазить по кустам вдоль заросшей по берегу густым лозняком речушки, а Пётр Алексеевич, примостившись на бетонном парапете, воздвигнутом на обочине в том месте, где под дорогой пролегала труба, дававшая подземный проход речке, взялся ощипывать и потрошить совместную добычу. Благо, было где вымыть руки.

Через полчаса Пал Палыч принёс ещё двух кряковых селезней.

Потом отправились в Сошково. Деревня стояла на слоистом известняке, лет сто назад здесь добывали строительный камень, о чём свидетельствовали сложенные из желтовато-сизого плитняка старые сараи. Долгие годы ходила деревня за водой на ручей, пути — полверсты; пробить колодец сквозь известняки мужикам было не по силам. Тридцать лет назад, на излёте колхозной жизни, пробурили в Сошково скважину, попали в мощную жилу, так что фонтан ударил метров на десять. Но вода оказалась минерализованной и чувствительно отдавала чем-то вонючим, возможно серой. Возили здешнюю воду на анализ: по составу — чистый нарзан. Или боржом — Пал Палыч точно не знал, что есть что. Или того лучше — баденские во́ды, эти точно серные. Полезно, конечно, при разных расстройствах, но на боржоме щи не варят. Однако в Сошково понемногу привыкли, ничего — можно. А одна слепая старушка, регулярно умывавшаяся под здешней струёй, по свидетельству местного предания даже прозрела. Пал Палыч рассказывал, что в перестройку кто-то предприимчивый из пришлых хотел наладить здесь газирование и розлив воды в бутылки, но умирающий колхоз добро не дал.

Через несколько лет фонтан заделали в трубу с коленом, и вода стала хлестать не вверх, а горизонтально. За прошедшие годы жила ничуть не оскудела — баденские воды затопил луг, превратив его в пахнущее гнилым луком болото, и там, на мочилах, бывало, паслись утки. Метрах в ста от минеральной скважины Пал Палыч подстрелил на взлёте крякушу и, оставив её на попечение Петра Алексеевича, хлюпая сапогами, скрылся в камышах. Недоступная тушка покачивалась на глади заводи. Взяв из машины топор, Пётр Алексеевич вновь натянул болотники, срубил неподалёку берёзку, очистил от ветвей и, подойдя к самому краю вязкого гнилого берега, хлыстом подтянул к себе утку. Здесь, в мочилах, вода отстаивалась, растворённые в ней соли-щёлочи уходили в почву, и чёрная, вымешанная сапогами грязь воняла необычайно. Счёт был разгромный — 8:1. Впрочем, тут Пётр Алексеевич даже не доставал из багажника ружьё — впечатлений на сегодня было уже достаточно.