Я беру таксу на руки и несу наверх, внушая ей по дороге — все будет хорошо. Я сама чувствую, насколько фальшиво это звучит. Я ведь не дура. И Гарриет не дура. На самом деле все катится в тартарары. Куда ни кинь, всюду клин.
Поднявшись по лестнице, я останавливаюсь и смотрю вниз. Отсюда виден лишь кусочек нижнего этажа. Темное дерево половиц, белая бахрома кроваво-красного бухарского ковра, собачья корзинка возле старинного кресла в коридоре… Все такое знакомое, но меня вдруг поражает, до чего пустым и безличным кажется сейчас все, что я вижу. Мне наплевать на это убранство и обстановку. А ведь всего месяц назад я числила этот дом среди своих главнейших жизненных достижений…
Я спускаю Гарриет с рук и ухожу в свою комнату. Она производит на меня то же впечатление. Старинное кресло-качалка возле камина, на кровати темно-красное покрывало, на полках выстроились букинистические издания… Картины в рамах, у зеркала на длинном комоде — свечи, покрытые пылью: их так долго не зажигали. Потолочное окно над постелью…
Все эти вещи я так тщательно подбирала, а теперь они потеряли всякий смысл и значение.
Гарриет усаживается посреди ковра, напротив камина. Ей не по себе. Я наклоняюсь и почесываю ее за ушком, стараясь успокоить собачку. Это действует — она укладывается и опускает голову на передние лапки. И только глаза из-под сложенных домиком бровей продолжают следить за каждым моим движением.
Я задергиваю шторы и включаю свет, все лампочки одну за другой. Люстру на потолке, светильники на полу… и даже те, что освещают зимний пейзаж над камином. Потом встаю перед высоким зеркалом и раздеваюсь.
Делайте со мной что угодно — ощущение такое, будто я разглядываю незнакомку. Это ж надо, до такой степени отвыкнуть от собственной внешности. Когда я в последний раз давала себе беспристрастную оценку? Или, если уж на то пошло, кому-либо вообще?
Ясно одно — то, что я вижу перед собой, имеет весьма отдаленное сходство с той восемнадцатилетней «олимпийской надеждой», которой я когда-то была. В зеркале отражается женщина средних лет, с рваным шрамом от гистерэктомии… Или это шрам после кесарева сечения? Какая разница. Сечение, удаление… Я легонько провожу пальцем по давно зажившей линии на животе, потом смотрю на лицо. Лицо, пожалуй, у меня неплохое, только легко принимает суровое выражение, если я за ним не слежу. Веснушки делают его моложавым. Я наклоняюсь к зеркалу и пальцами нахожу морщины, благо знаю их все, хотя разглядеть их даже при полностью включенном свете непросто.
Часть из них — бывшие шрамы после восстановительной хирургии, ловко запрятанные в естественные складки у крыльев носа, за ушами и выше границы волос. Другие морщины я заработала, так сказать, естественным порядком. Тонкие линии возле уголков рта и «морщина гордеца» между бровями — она уже и не разглаживается… Это лицо женщины, оставившей позади юность, но еще не достигшей среднего возраста. Лицо женщины, которой пора наслаждаться сбывшимися мечтами.
А на самом деле? Эта женщина потеряла работу, от нее ушел муж, и даже собственный дом перестал казаться уютным гнездом. Все, что у меня осталось, — это дочь. И если я срочно чего-нибудь не предприму, то и ее могу лишиться.
Спустя две недели мы сидим в самолете, летящем в Нью-Гэмпшир. Бедная Гарриет томится внизу, среди вещей на грузовой палубе, потому что домашних животных в салон больше не допускают и никаких исключений в этом плане не делается. Девушка у стойки регистрации заверила меня, что там тепло и давление нормальное, но я все равно беспокоюсь за собачку. Гарриет трусовата — как-то она там, в своей переноске?
О том, как себя чувствует Ева, излишне даже спрашивать. Она скрючилась в кресле возле окна, мрачная, точно ошпаренная кошка. Она нацепила наушники, чтобы не разговаривать со мной, и уткнулась в «Космополитен». Мне не нравится это чтение, от него разит порнографией, и я только надеюсь, что она не вздумает применять на практике всяческие советы журнала, но спорить я не в силах. Я устала.
Моя мать встречает нас в аэропорту. Она опоздала, так что мы замечаем ее, двигаясь к выходу с кучей вещей на багажной тележке. Еще две сумки висят у меня на плечах, помимо компьютера и Гарриет на поводке. Возможно, в пределах аэропорта я не должна была выпускать ее из переноски. Ну и ладно. Что, спрашивается, они со мной сделают? Попросят выйти вон? Я и так ухожу…
Ева не несет ничего, только свой рюкзачок да тот самый журнал. Она не предложила помощи, а когда я попросила ее что-нибудь взять — притворилась, будто не слышала.
Вот такими и видит нас мать. Я веду собаку, пытаясь не уронить с плеч сразу четыре сумки и ни на кого не налететь нагруженной багажной тележкой, что очень непросто, поскольку у нее четыре колесика, каждое вращается само по себе и едет она куда хочет.
Мутти, хмурясь, берет меня за плечи и тянет к себе, но вместо объятий тут же отталкивает, слегка прикоснувшись щекой к щеке. Вот и все, после пяти лет разлуки.
— Что-то ты худовата, — говорит она.
Она снимает с моего плеча сумку и смотрит на Еву. Та смотрит на бабушку.
— Ева, бери тележку, — говорит Мутти.
Лицо Евы каменеет, и я съеживаюсь. Но Ева подходит к тележке и берется за ручку.
Мутти устремляется к автоматическим дверям походкой, которую в терминах верховой езды можно было бы назвать «прибавленной рысью».
— Где папа? — спрашиваю я, поспевая за ней почти трусцой.
Она отвечает, не оглядываясь:
— Он дома. Притомился.
* * *
Мутти ведет нас к машине. Это не легковушка, а настоящий фургон с гидравлическим подъемником с одной стороны. Можно делать выводы о том, насколько далеко зашел папин недуг. Внутри предусмотрено место для инвалидного кресла — площадка с параллельными направляющими для колес и специальными зажимами, чтобы удерживать коляску. Это зрелище наполняет меня потусторонним ужасом — я не могу отделаться от ощущения, что место предназначено для меня.
— Ева, хочешь на переднее сиденье? — спрашиваю я, открывая пассажирскую дверь.
Вместо ответа она шмыгает внутрь и устраивается на задах, где ее точно не будут доставать разговорами.
Мы молча застегиваем ремни безопасности, и, пока Мутти выруливает со стоянки, никто не произносит ни слова. Поначалу мне кажется, что она боится проскочить нужный поворот на развязке, но, когда мы выбираемся на шоссе, до меня доходит, что она просто не в настроении.
Я поворачиваюсь к ней. Она смотрит прямо перед собой, стискивая костлявыми пальцами руль. Краем глаза я вижу в боковом зеркале Еву. Она вновь напялила наушники и смотрит в окно, сердито кивая в такт музыке.
— Как папа? — спрашиваю я Мутти.
— Нечем хвастаться, Аннемари, — отвечает она. — Совсем нечем.
Я невольно отворачиваюсь к окну, вбирая смысл этих слов, и смотрю, как за деревьями мелькает низкое солнце.