Девичьи сны | Страница: 28

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Лучшее место на свете – наш бакинский бульвар.

А дома в тот вечер Калмыков закатил нам с мамой пир. Осетрина! Представляете? Свеженькую осетрину он откуда-то принес, и, пока мама ее варила, Калмыков, оживленный, опрокинул рюмку водки, и я немного выпила, хоть и с отвращением, а потом он – в честь победы – расцеловал меня, и все норовил в губы, но я уворачивалась и оттолкнула его, а он тянулся со словами: «Ну что ты, Юленька, такой праздник, такой праздник».

Я и раньше замечала оценивающий взгляд Калмыкова. Улыбочку плотоядную замечала. И между прочим, все чаще ловила на себе внимательные взгляды мужчин – на улице, в институте – всюду. Это, должна признаться, доставляло тайную радость, но и пугало в то же время. Я ощущала в себе беспокойство… да что говорить, мне хотелось любви. Но какая она бывает, я знала только по книгам – по тургеневским романам, которые мне очень нравились, по «Нашим знакомым» Юрия Германа да еще по удивительной книжке Олдингтона «Все люди враги». Но жизнь совсем не похожа на книги. Разве смогла бы я, подобно олдингтоновской Кате, смело и безоглядно пойти навстречу мужскому желанию? Да и Котик Аваков не очень походил на Тони Кларендона… Ох, ничего-то я толком не знала. Томилась беспокойством, смутными предчувствиями…

Прошел еще год, я заканчивала второй курс. Повседневные дела и заботы, к счастью, почти не оставляли времени для тайных моих мучений.

В конце апреля маму угнали в командировку в Красноводск. Каспар проводил там слет ударников, обмен опытом – ну что-то такое, точно не знаю. Группа каспаровских служащих отправилась туда на пароходе. Накануне отъезда Калмыков шутил: «Смотри не сбеги с парохода, как в восемнадцатом». Мама, озабоченная, давала мне наставления – как и чем кормить своего Гришеньку. Он любил вкусно поесть. А после еды брал мандолину и, склонив чернявую голову с некоторым просветом в вьющихся волосах на макушке, наигрывал что-нибудь из репертуара Шульженко, чаще всего «Я вчера нашла совсем случайно».

На следующий день после маминого отъезда я с утра умчалась в институт. В два часа вернулась домой, поставила на газ котелок с мясом и фасолью. И тут вышел из спальни Калмыков. У нас было две смежные комнаты, свою, угловую, мама и Григорий Григорьевич называли спальней. Он вышел в сине-зеленой пижаме, заспанный (отсыпался после ночной работы), в руке держа картонную коробку.

– Это тебе, Юленька, к празднику.

Я открыла коробку и ахнула: туфли! Белые лодочки с маленьким кожаным бантиком – невозможно было придумать лучший подарок! Я прямо-таки просияла.

– Спасибо, Григорий Григорьич! Большущее спасибо.

– Спасибо скажешь потом.

Неторопливой, уверенной, немного враскачку, походкой он прошел в ванную. Потом в столовой (где за ширмой стояла моя кушетка) он появился свежевыбритый, благоухая тройным одеколоном, с ласковой улыбкой.

– Вот теперь можешь сказать спасибо.

Он привлек меня к себе, и я, что ж тут поделаешь, чмокнула его в гладкую щеку. Калмыков крепко обхватил меня и стал целовать, настойчиво ища мои губы.

– Перестаньте! – Я пыталась высвободиться.

– Юленька, – бормотал он, – Юленька… Конфетка сладкая…

Поволок меня к кушетке, ногой отбросив ширму, и, усадив к себе на колени, стиснул мою грудь. Я отбивалась изо всех сил, но он был сильнее, он стал меня раздевать.

До сих пор я сопротивлялась молча, а тут заорала во всю глотку:

– Дядя Алекпер!

Надеялась, что сосед за стенкой услышит и прибежит на помощь.

– Дядя Алекпер, помогите!

Сосед, бухгалтер госбанка, не услышал, а скорее, его не было дома, но Калмыков слегка опешил от моих криков, на миг ослабил железную хватку – и я воспользовалась этим. Вырвалась, кинулась к двери. Он за мной, поймал за юбку, юбка затрещала, и тут мне попалась под руку мандолина, лежавшая на комоде у двери. Я схватила мандолину и обрушила ее на чернявую голову моего мучителя с такой силой, что лакированный кузовок, звякнув струнами, разломился на гнутые дощечки.

Калмыков, схватившись за голову, взвыл, попятился, рухнул на кушетку.

– Идиотка… – бормотал он. – Сволочь немецкая… Я тебе покажу… блядища…

Не теряя времени, я спешно застегивала пуговицы и крючки, схватила с вешалки пальто и выбежала из дому.

Всю дорогу до Воронцовской, давно уже, впрочем, переименованной в улицу Азизбекова, я мчалась, словно за мной гнался Калмыков со всеми своими сотрудниками. Открыла мне Дуняша, старая домработница тети Ксении, жившая у них, наверное, еще с прошлого века.

– Ба-атюшки-светы! – выкрикнула она.

Приковыляла тетя Ксения, она с трудом передвигалась, артрит ее мучил. Сели втроем в заставленной старой мебелью комнате (после смерти мужа, врача-венеролога, тетю Ксению сильно уплотнили, оставили из пяти комнат две). Давно я тут не была. Да и мама не жаловала свою старую тетку вниманием, она, я помню, не раз говорила, что муж оставил тете Ксении денег и драгоценностей на две жизни.

Тетя Ксения трясла головой и таращила выцветшие глаза, слушая мой сбивчивый рассказ, а потом произнесла дребезжащим голосом:

– Э-э-э… Я давно знаю… Я Наденьку предупреждала… э-э… он страшный человек…

Я осталась жить у тети Ксении, хоть и трудно было в душной маленькой комнате вдвоем с Дуняшей, храпевшей по ночам.

Мама, вернувшись из Красноводска, прибежала на Азизбекова.

– Что за номера выкидываешь? – обрушилась на меня, сердито округлив глаза, и я невольно залюбовалась, так она была еще хороша собой. – Всякий стыд потеряла, полезла к отчиму!

Я онемела. Уж чего-чего, а такого – вот именно! – бесстыдства я не ожидала. Я слушала мамины выкрики, хлопала глазами – и не отвечала.

– Почему ты молчишь? Язык проглотила? Нет, – мама вскинула взгляд, исполненный праведного гнева, к потолку, – это же просто немыслимо, ка-кая ты дрянь!

Тут я обрела дар слова.

– Домой я не вернусь. – Голос у меня дрожал от сдерживаемого бешенства. – Под одной крышей с твоим… твоим негодяем жить не буду!

Не стану описывать наш безобразный разговор. Мама не поверила (или не пожелала поверить?), что не я полезла к Калмыкову, а он ко мне. Тетя Ксения трясла головой и пыталась вставить слово, но мама и ей не дала говорить, на всех наорала и ушла разъяренная, оставив меня в слезах.

Знаю, что и она страдала от нашего разлада, но – была непримирима. Характер, характер! Увы, я тоже не была овечкой, способной прощать. Упрямые, бескомпромиссные, мы не умели прощать друг другу. Теперь я понимаю, как это ужасно. Но тогда…

Тогда явилась мысль о Ленинграде.

Глава тринадцатая
Баку. Декабрь 1989 года

Рано утром позвонила Нина: Олежка заболел.

– Не пугайся. Обычная история, капризничает, глотать больно.