Теплые штаны для вашей мами | Страница: 63

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

– Логика переходов диктуется панической боязнью окаменелости стиля, «лица». Все чудится, что гонится за мной страшенный литературный критик со штампом в ручище: проштамповать, отнести к течению, запротоколировать, навесить бирку и поставить на проименованную полку. Например, полку «женского романа».

Это прежде всего – интуитивное желание замести следы. Наверное, в одной из прошлых жизней я была какой-нибудь международной авантюристкой с набором в чемодане паспортов на имена разных женщин…

Если серьезно, то каждому следующему опусу предшествует нота, слабо звучащая где-то в области диафрагмы. Слабая такая нота, дребезжание интонации… Знаете, когда слушаешь хороший джаз, то после того, как смолкнут аплодисменты и наступает тишина… сначала так нейтрально метут метелки, задавая ритм… потом вступает мерный топ тарелок… наконец возникает саксофон… и ты уже понимаешь, ощущаешь – не что-нибудь, а объем и настроение вещи… Вот так и у меня. Сначала я чувствую общую интонацию и некий объем, потом уже начинается история – соответствующая история.

А которая из интонаций ближе – сказать трудно.

– Перечитываете ли Вы то, что написали в 16, 17, 18 лет, и как относитесь к этим произведениям? Часто ли Вы вообще читаете себя? И если читаете, какие чувства испытываете?

– Увы, я вынуждена перечитывать то, что наваяла чуть ли не в яслях, когда выходят переиздания моих книг, – авторскую вычитку никто не отменит. Хотя часто мухлюю: если мне кажется, что корректор хорошо поработал, я халтурно пробегаю сконфуженным взором тексты этой заядлой задрыги, которой некогда была…

По этому поводу вспоминаю одного соседа с нашего ташкентского двора, дядю Володю. Он должен был писать какую-то свою диссертацию по марксизму-ленинизму. Но не любил писать и до смерти не хотел этим заниматься.

С утра он переделывал всю домашнюю работу в доме – мыл посуду, готовил обед, стирал, развешивал белье, гладил высохшее… А когда в доме совсем уж нечего было делать, говорил: «А теперь пойдем покормим собачек» – и выходил во двор кормить приблудных дворняг.

Примерно так я вычитываю свои старые повести и рассказы.

Вообще, никогда не могла понять нежной любви писателей к своим старым текстам. Впрочем, если не ошибаюсь, Лев Толстой однажды нашел в столе какой-то лист бумаги, написанный от руки… прочитал его, сказал: «…а ведь хорошо написано. Кто автор?» И с удивлением обнаружил, что автор – он сам.

– Что интереснее: вспоминать и воссоздавать свое прошлое или придумывать новых героев и новый мир? Вообще – никогда не хотелось Вам отдохнуть, отключиться, перестать сочинять?..

– Интересно бывает коллекционировать значки или марки. Заниматься чем угодно, но в охотку, в свободное время, для развлечения-увлечения… Спросите хирурга – ему интересно делать пятьсот первую операцию на сердце? А когда он ответит, предложите ему отдохнуть и никогда больше не брать в руки скальпель. Представили, что он НА ЭТО ответит?

Любой профессионал занимается своим делом не потому, что это интересно, увлекательно, а потому, что без этого немедленно перестанет дышать. Творчество – смертельная воронка, из которой выхода нет. Спасти от творчества может только беспамятство, чего я никому не желаю. Ну а что касается – вспоминать или воссоздавать… Это процессы нерасчленимые, взаимопроникаемые, вернее, это один процесс…

– Что сложнее писать – роман или рассказ?

– Это разное приложение сил, разные сферы деятельности. Все равно что вы спросите – что труднее: поднять стокилограммовую штангу или расписать палехскую шкатулку?

Рассказ – точно по этому поводу сказал Михаил Веллер: «торпедный катер». Роман – «линкор» со всеми палубами, орудиями, шлюпками… Другая высота обзора, другой замах руки. Когда я отпишу роман, я всегда на какое-то время «меняю руку» и пишу сборник «мелочей».

– Вот он уже в красивой обложке, Вы его читаете? Не возникает ли желания переписать, что-то исправить?

– Возникает, непременно. Поэтому-то я стараюсь под готовую обложку не заглядывать.

– Набоков писал об одном из своих персонажей: «человек со слишком добрыми глазами, чтобы быть крупным писателем». Ваши находки типа «левантийский пищеварительный перпетуум» – это от досады, просто образ – или добрая, беззлобная шутка?

Есть список качеств – в окружающих, – которые Вас раздражают?

– Наоборот, меня все восхищает. Раздражение – плохой товарищ для прозаика, совсем негодный импульс для работы. В то же время не путайте профессионализм прозаика с его личными ежедневными эмоциями. Хотя, конечно, все начинается с эмоции. Работа будет потом. И в этом смысле я не понимаю – что такое «добрая беззлобная шутка». Я создаю персонаж таким, каким он должен быть и нести свою функцию в романе, повести, рассказе. Я не подшучиваю над ним, не хвалю его, не одобряю и не осуждаю… Я – автор – объективна к нему. Как природа.

Дело не в доброте или злом саркастическом взгляде. Дело во внимании к деталям, походке, жесту, словам… Жизнь – любая жизнь – трагична и комична одновременно. Если смотреть на нее «добрыми глазами», рискуешь не обратить внимания на тысячи гротескных мелочей. Человек же, любой человек, вообще чрезвычайно смешон.

Понимаете, профессиональный писатель фиксирует своим глазом все, как камера слежения в магазине. Камера ведь не добрая и не злая, просто в ней отражается кусочек пространства с той жизнью, которая в какой-то период времени на этом пространстве происходит. Камера выхватит и трогательную девочку, которая поправляет сандалик на ножке годовалого братика в коляске, и инвалида на костылях, и воришку, стащившего с полки пачку леденцов, и юного онаниста за рядами пачек с «корнфлексом»… Писатель, конечно, отбирает детали, и, конечно, в его воле придать «взгляду» его камеры то или иное направление. Но в однобоком отборе есть опасность антихудожественности, тенденциозности…

Да что там говорить. Прав великий Набоков, прав: мы – волки. Все писатели – хищники. А иначе в литературе не выжить.

Но если вдруг я наталкиваюсь на нечто неординарное, то, конечно, любуюсь.

СОСЕДИ

В нашем подъезде меняют трубы.

Фраза, боюсь, получилась эпическая. Но и процедура эта весьма эпическая: целыми днями грохот и звон, будто у нас в подъезде полицейские ликвидируют пресловутый «подозрительный предмет». Замену труб осуществляет бригада арабских рабочих, а именно: Имад – полный, как вавилонская танцовщица, улыбчивый человек лет пятидесяти, и его подручный – безымянный бессловесный парень, который, собственно, и работает.

Имад – человек почтенный. Уже тридцать лет он, житель соседней – через ущелье – арабской деревни Аль-Азария (где когда-то Иисус воскрешал безнадежно умершего Лазаря), кочует с ремонтами из одного дома в нашем городке в другой. У него безупречная рабочая репутация, проникновенный влажный взгляд и широкая улыбка. Пожалуй, слишком широкая…

Название нашей улицы в переводе с иврита звучит изысканно – «Время соловья», – и это вполне определенный соловей, муэдзин деревни Аль-Азария. Ежедневно, часа в четыре утра, гнусавым рыком через громкоговоритель, установленный на куполе минарета, он окликает правоверных. И затем это повторяется еще четыре раза в день. В полдень бригадир Имад расстилает молитвенный коврик на площадке между этажами и, коленопреклоненный, бьет поклоны в сторону Мекки. Я в это время возвращаюсь с прогулки со своим псом Кондратом. Увидев молящегося Имада, я беру Кондрата на руки и на цыпочках проскальзываю мимо, к своей квартире. У нас здесь почитают все веры – не дай Бог оскорбить религиозное чувство молящегося!