Гранд | Страница: 33

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Вешая пиджак в шкаф, он старался вспомнить, во сколько у него утром самолет в Варшаву. И вдруг услышал странный шорох – кто-то пытался просунуть конверт в щель между дверью и полом.

Он резко открыл дверь.

– Вы звонили? – спросила она, делая неловкую попытку встать с колен. Волосы у нее были распущены, губы накрашены. И черное платье вместо белой блузки и синей юбки униформы. И колечко с янтарем на безымянном пальце.

Он подал ей руку, она встала и вспыхнула румянцем.

– Кому?

– Матери. По поводу Ахматовой…

Он пригласил ее в номер. Она вошла неуверенно, словно в незнакомое и чужое помещение. Не садилась, оперлась о стол около двери. Смущенная.

– Нет, я не звонил. У меня было несколько неотложных дел. Просто вылетело из головы. Вы выпьете со мной? Который сейчас час? – он взглянул на часы. – Ну так, может быть, чаю?

– В мини-баре есть водка. Я думаю, что сейчас больше всего мне хотелось бы водки. И не русской. Польская даже лучше.

Он налил ей рюмку и начал искать телефон. Наконец нашел.

– Слушай, Маша, у меня все хорошо, я в Польше, поэтому времени мало. Я позвоню. Да не убьют меня в Польше, что ты бред несешь? Нет, я позвоню. Нет, я не счастливый. Я заплатил, и за дантиста тоже. Ты не помнишь, как отец с дядей Йосей те стихи… да не простужен я, перестань! Слушай, мамуля, те стихи от дяди Йоси – это Ахма… Да что ты придумываешь, какая Басманова? Да почему девка, что ты бредишь? Слушай, вот те стихи, это Ахматова? Нет, я не курил и ничего себе не впрыскивал. Мамуля, ну что ты придумываешь? Сходи к психиатру, я заплачу за визит… Ахматова или нет? Ну да, я хочу это знать, представь себе, для меня это имеет значение. Я тоже тебя люблю.

Он замолчал, подошел к окну, закурил.

– Да, это была Ахматова, та поэтесса, – сообщил он после паузы.

– Вы очень хорошо говорите по-русски. Почему? – спросила она.

– Потому что моя мать не слишком-то хорошо говорит по-итальянски. Она не хотела учиться. А я люблю с ней разговаривать. С матерью нужно разговаривать на том языке, который она знает лучше всего. Только тогда можно узнать от нее самые важные вещи. Вы так не думаете?

– Нет, не думаю. Вы мне расскажете о дяде Йосе?

Он снял пиджак и сел на подоконник. Она придвинула стул к окну, налила себе еще водки.

– Отец мне когда-то говорил, что русские отобрали у него Россию. А для русских это очень большое страдание. И не какие-нибудь там оккупанты, не какие-то, к примеру, немцы. А русские. Это как легкие, личность и печень одним взмахом у человека отрезать. Он же от рака легких умер, хотя не курил никогда.

Работал отец в библиотеке. В советской библиотеке. В Ленинграде. Был госслужащим. Можно сказать, что в этой библиотеке он служил режиму. Некоторые негодяи даже это и говорили. Но в какой-то момент он этому режиму совершенно случайно помешал. На него донесли какие-то нехорошие люди, было это примерно в шестьдесят третьем, как он мне рассказывал, что он якобы распространял порнографическую и антисоветскую литературу запрещенных авторов. А он только, пользуясь невнимательностью библиотекарш, не выкидывал из сборников стихи дяди Йоси. Когда его после доносов вызвали на ковер в Министерство культуры, то он даже не представлял себе, кто такой вообще Иосиф Бродский. Там он клятвенно пообещал, что теперь эту творческую порнографию найдет и из всех сборников удалит. Потому что, что он мог еще другого там сказать? Ведь он получил от комитета, отстояв в очереди, комнату с центральным отоплением в коммуналке, удобную, рядом со станцией метро, и до сих пор там благополучно проживал вместе со своей женой, Машей, то есть моей будущей матерью. Секретарь комитета не слишком моему отцу доверял и поэтому напомнил ему, что он вообще-то еврей, как и тунеядец Бродский, и посоветовал не упускать это из виду.

Из комитета мой потрясенный отец поехал домой, а потом они с женой пошли в библиотеку и до ночи читали там Бродского. Маша сказала, что правда на стороне Бродского и что комната в коммуналке около метро им не нужна. Через два месяца книги уничтожил другой директор библиотеки, а отца уволили. Спустя полгода у них отобрали комнату. Несколько лет они скитались по чужим углам, главным образом приют им давали ленинградские евреи. Выживали за счет написания текстов для других и переводов. Мой отец владел английским, а мама писала прекрасные сказки для детей.

В семидесятом они получили вызов в Израиль, в семьдесят первом – еще один. Они могли эмигрировать. В семьдесят втором отца вызвали в министерство, которое от КГБ, в Москве. Родителям пришлось продать обручальные кольца, чтобы купить билеты на поезд. Министерство ничем не отличалось от комитета. Отца спросили, почему он не принимает вызовы в Тель-Авив и не подает документы на выезд. Это бы все решило. Он только сказал им, что любит Россию. А они поинтересовались, любит ли он также Советский Союз. Он не ответил.

Четвертого июня семьдесят второго года, в воскресенье, милиционеры посадили моего отца, мать и в какой-то степени меня, потому что Маша была на шестом месяце беременности, в самолет до Вены. С собой они могли взять по одному чемодану. В самолете рядом с отцом сидел Бродский. Его в аэропорт тоже привезла милиция. Я думаю, что в то воскресенье Бог должен был громко хохотать.

Он замолчал, сполз с подоконника и подошел к шкафу. Вытащил сигарету из кармана пиджака.

– Нальете мне водки? – попросила она, когда он возвращался к подоконнику.

– Нету. Кончилась.

– В России водка никогда не кончается. Вы должны бы это знать. Вы уж постарайтесь.

– Есть французский бренди и шотландский виски, а кроме этого только соки и какая-то пепси, – ответил он.

– Быть не может. Утром я убирала вашу комнату и проверяла мини-бар. Там должен быть польский джин и английский ром. Такие теперь времена. Польский джин – это недоразумение какое-то, а вот ром – пить можно. Он стоит там, рядом с томатным соком.

Он не стал возвращаться на подоконник. Протянул ей бокал и сел на пол около ее стула.

– Маша, отец и Бродский вышли в этой Вене, чувствуя себя словно заблудившиеся в пустыне безумцы. Бродского встречали какие-то люди с пейсами. А Машу и моего отца никто не встречал. Они четыре дня болтались в аэропорту. Ни мой отец, ни Маша в Израиль не хотели. Больше всего они хотели обратно в Ленинград.

Но евреи не любят, когда у других евреев нет дома и об этом пишут в газетах. Особенно если пишут по-немецки, а еще более особенно – если об этом пишут по-немецки в Австрии.

Какой-то смущенный и огорченный этим фактом российский еврей оплатил два билета на самолет до Венеции. Поэтому я родился там. Этот город, несмотря на свое постоянное медленное умирание, моим родителям понравился. И Бродскому, по удивительному стечению обстоятельств, тоже. Может, потому, что она немного похожа на их Ленинград. Каждую зиму Бродский приезжал на Рождество в Венецию, которую любил больше всего именно в это время года. И каждый раз навещал моего отца и Машу. И меня. Дядя Йося никогда не забывал того рейса в июне семьдесят второго. Так же, как никогда не забывал о нем мой отец. А потом Бродский получил Нобелевскую премию. Я был еще слишком молод, чтобы оценить этот факт. Да и потом, откровенно говоря, литература меня никогда особо не интересовала. Мой отец ничего мне об этом не рассказывал. Узнал я это все только на кладбище. Во время похорон дяди Йоси, у его могилы. У нас, в Венеции, на Сан-Микеле… И да, это была Ахматова. Если вкратце.