В мае сорок пятого, когда Советы покинули Эльблонг и город снова стал польским, семье пришлось бежать. Ведь их тут знали как немцев. Слишком много людей могли это помнить. Однажды ночью Давид откопал оба ящика, погрузил все на конную повозку, прикрыл сеном и картошкой и через три дня и три ночи прибыл вместе со своей семьей в Быдгощ. Он выбрал этот город, потому что он был не слишком польский и в то же время – не очень немецкий. Давид нашел маленькую квартиру в мансарде в Фордоне и устроился на работу подмастерьем в государственной ювелирной мастерской.
Так продолжалось до пятьдесят первого года. В январе пятьдесят второго он поехал на автобусе разведать обстановку в Варшаве. До него дошли слухи, что евреи возвращаются и снова обживаются там. В июне он открыл на Мокотове маленький и скромный – чтобы не дразнить коммунистов – ювелирный магазинчик. Снова вернул себе фамилию Ксенбергер. На этот раз Даниэль. С именем Давид он решил попрощаться.
В конце октября пятьдесят шестого неожиданно наступила политическая оттепель. Вдруг стало можно говорить и делать гораздо больше, чем в сентябре. Эту осеннюю весну устроил в Польше Гомулка, «муж нашей еврейки!», как со своеобразной гордостью – для которой, как потом выяснилось, вовсе не было причин, – провозглашалось в варшавско-краковских сионистских кругах. Лива Шокен, позже ставшая Софией Гомулкой, действительно имела какие-то еврейские корни, но в первую очередь она была убежденной коммунисткой, целиком подчиняющейся еще более фанатичному коммунисту-мужу. Очень интересно было бы узнать, какие разговоры она вела (если вообще вела) с «товарищем Веславом» во время беспримерной антисемитской кампании в марте шестьдесят восьмого.
Одурманенный эйфорией польского октября, Давид Ксенбергер решил открыть ящики, спрятанные в подвале. Часть украшений, дешево и совершенно не торгуясь, он продал одному необыкновенно богатому еврею из Швеции. Почти сразу после этого он купил разрушенное помещение на Краковском предместье и переделал его в ресторан, или, как тогда говорили, «локал». Официально это было «хозяйственное семейное предприятие», потому что только так – по принятой идеологии – можно было избежать обвинений в эксплуатации. Чиновники, должно быть, умирали со смеху, когда читали в документах, что все кухарки, повара, официанты и даже старая гардеробщица – это его кузины, девери и дядюшки.
На столиках в его ресторанчике всегда были белые скатерти, а не клеенки, из кухни не воняло бигосом, в туалете вместо газет всегда наличествовала туалетная бумага, водку он – первый в Варшаве! – подавал во льду, в меню, кроме мяса, бывала рыба, которую привозили прямо из Хеля, на входе лежали газеты, официанты и официантки улыбались, в гардеробе пахло французскими духами, а по вечерам в субботу играл оркестр. Когда разнеслись слухи, что «у Даниэля на Краковском играет настоящий американский джаз!», в его ресторан зачастили писатели, артисты, проститутки и гэбэшники. Партийные деятели, к сожалению, тоже. Однажды вечером, совершенно без предупреждения, появился сам Юзеф Циранкевич. Премьер. Тот, который за «отрубание рук народной властью в интересах рабочего класса». Любимец Москвы, который трясущейся рукой давал прикурить самому Сталину, о чем в свое время в Польше писали и фотографии на своих страницах печатали. В локал он приехал без свиты, с дамой, Ниной Андрич. Оголтелый коммунист – и при этом любитель икры, лососины, французского коньяка и дорогих автомобилей. Пришел, как будто так и надо, под ручку с культовой актрисой, которую сегодня точно называли бы секс-бомбой. И вдобавок возбужденный, вероятно, близостью Андрич и алкоголем, громко аплодировал очень подходящей к советской икре музыке американского композитора Дюка Эллингтона.
Этот визит стал первым тревожным звоночком.
Вторым стало шоу, разыгранное в локале Ксенбергера Мареком Хласко. Он для одних был «пьяницей-графоманом и авантюристом без намека на талант», для других – символом нон-конформизма, одиноким бунтовщиком, гениальным «глашатаем новой Польши». Этаким Джеймсом Дином с Вислы. Он в тот вечер всячески это сходство подчеркивал. В свитере, с сигаретой в зубах, окруженный стайкой девушек, очень молодых и очень красивых. И разумеется, абсолютно пьяный.
Чистые приборы, туалетная бумага, французские духи, американский джаз, улыбающиеся официанты, Циранкевич, Андрич, Хласко, проститутки, гэбэшники, сионисты, ледяная водка, не разбавленная водой… Все это было слишком хорошо, чтобы быть правдой для того времени. Этот ресторан опережал свое время как минимум на две эпохи. И разумеется, его не должно и не могло существовать в природе.
В шестьдесят первом перед Рождеством отключили электричество. Под Новый год – воду. Давид Ксенбергер вынужден был закрыть ресторан и отдать деньги. Вынужден был извиняться, объясняться, просить прощения, каяться. В начале января, в ночь перед Праздником Трех Королей, к дому, в котором он проживал, подъехали три автомобиля. ГБ Польши, так же как и НКВД, всегда вытаскивала сонных людей из постелей. В первые же пятнадцать минут этого ночного визита Давид услышал, что его жена – близкая родственница эсэсовца и коллаборационистка, что он сам на самом деле никогда не был ни Виттигом, ни тем более Грибиным, а при помощи обмана и взяток раздобыл для себя документы двух граждан дружественного Польше Советского Союза, а кроме того, использовав фальшивые платежные средства, присвоил себе лошадь, телегу, солому и два центнера картошки в придачу, принадлежащие работнику колхоза, члену партии, гражданину Ярославу Эмилю Пятке, проживающему главным образом в Эльблонге. Потом настал черед длинного списка его прегрешений, как, например, «постоянное слушание враждебно настроенной к Польской Народной Республике радиостанции “Свободная Европа”» и «пропаганда и распространение в локале на улице Краковское предместье в Варшаве империалистической идеологии путем навязывания посетителям музыкальных произведений притесняемых меньшинств, живущих в Соединенных Штатах Америки».
Еще ему вменялось «распространение вражеской идеологии с помощью письменных материалов фашисткого пропагандиста Иммануила Канта». Хотя вот это последнее было уже, конечно, полнейшим вздором и дурью гэбэшников, потому что «Критику чистого разума» Канта можно было вполне официально, по первому требованию, купить во всех польских книжных магазинах.
Потом обыскивали квартиру – дважды. Когда не нашли ничего конкретного, какой-то одетый в форму милиционер ударил Ксенбергера в грудь кулаком, а потом – в живот. Второй в это время орал на его жену, а в конце толкнул ее с такой силой, что она упала. Она была на восьмом месяце беременности. Ей было сорок три года, она была, наверно, самая возрастная беременная в Варшаве. И очень берегла своего такого долгожданного первенца.
Давид вытирал кровь с лица. Ему не позволили подойти к плачущей жене. Он попросил офицера в черном плаще отойти с ним в сторону, а потом пошел вместе с ним на чердак. Из-под половицы он вытащил коробочку, из нее извлек пачку банкнот и положил на стол. Офицер уселся поудобнее на стуле, пересчитал деньги и, прикуривая сигарету, сказал:
– Отпишешь свой локал в собственность народной власти, признаешь свою вину, а мы подумаем – давать ли тебе паспорт.