Не помню, как и когда я просто нормально спал: случалось, я тихонько приходил домой в пять или полшестого утра и нырял в постель, за час-полтора до подъема. В общем, жизнь держала меня в тисках, и даже если бы я захотел упасть – все равно не дала бы.
Так что в двадцать лет опоры у меня не было ровнехонько никакой.
Не думаю, впрочем, что опора есть у меня сейчас, что я дожил-додумал-допереживал до нее. Наверное, нет. Больше (вернее, меньше) того: корсет развязан, костыли упали. Мне иногда кажется, что я качусь по инерции, как велосипед без седока. Извините, если это слишком красиво.
С пятнадцати лет я был страстным противником советской власти; в фантазиях, разумеется. Хотя один раз пытался клеить собственные листовки.
Но в восемнадцать лет случилось странное событие.
Когда-то троллейбусы № 3 и № 23 ходили мимо нашего дома в Каретном ряду. Маршруты разделялись где-то за Бутырской заставой, но от Савеловского вокзала до центра ходили одинаково. Поэтому мы их называли «третий – двадцать третий». Наша остановка – сад Эрмитаж. Следующая – Петровские ворота. Потом – Столешников переулок. Потом – Площадь Свердлова, Большой театр. Далее троллейбус поворачивал на Пушкинскую улицу – остановка Станция метро «Площадь Свердлова». Но это было далеко от угла. Плюс два светофора. Поэтому, когда я ехал в университет, я соскакивал у Большого театра и шел пешком на Моховую.
При чем тут троллейбус? Сейчас, сейчас…
В 18 лет я неожиданно понял, что моя внутренняя душевная жизнь не подвластна никому и ничему на свете. Солнечным сентябрьским утром 1969 года я спрыгнул у Большого театра с подножки троллейбуса № 3 (или № 23) и почувствовал дуновение теплого осеннего ветра в лицо и грудь. Это было как благодать, gratia, charisma – ощущение явного преимущества духовного над телесным, вечного над сиюминутным, радостного над горестным. Небесного над земным, уж извините.
Я понял, что никто не властен над моей бессмертной душой. Что в нищете, ссылке, в тюрьме или даже у расстрельной стенки я смогу ощутить этот благодатный воздух, дующий мне в лицо и грудь.
Казалось бы, я должен был стать бесстрашным борцом. Но произошло наоборот. Я лет на пять заделался равнодушным охранителем. Мне плевать на коммунистов, говорил я сам себе и своим друзьям. Но пусть лучше все остается, как есть. Поскольку в магазинах есть хлеб, а из кранов течет вода – а в революцию не бывает ни того, ни другого. Да, нищета, тюрьма и сама смерть не властны над таинственным благодатным дыханием вечности, но лучше все-таки без нищеты, тюрем и ссылок, и тем более пыток и расстрелов. Поэтому возьмем красный флажок и пойдем на демонстрацию, если уж так просят в парткоме факультета: бессмертная душа, как известное место, «не смылится». Не растает сахарком.
Такая вот неприятная деталь духовной биографии.
Но было, было, никуда не денешься.
Как театр – с вешалки, так и ресторан в старые времена начинался с очереди. Изящные кафе «Московское» и «Космос», дорогие рестораны «Арагви» или «Узбекистан», демократичная шашлычная «Казбек» и дешевая пивная в Столешниковом – всюду были очереди.
Стояли влюбленные парочки. Стояли семейные группы: папа, мама, сын-старшеклассник и дочка-студентка. Стояли сослуживцы. Стояли друзья и подруги. Все стояли, жадно глядя на дверь с надписью «Мест нет».
Мест никогда не было. Даже когда они были.
Но вот достоялись. Или сунули швейцару копеек пятьдесят.
Вошли.
На половине столов стояла табличка «Стол не обслуживается». Не зарезервирован, не занят, а именно «не обслуживается». Не вами, посетителями, заказан, а нами, официантами, не обслуживается. То есть понятно, кто здесь кто.
Вошедшую пару могли подсадить к другой паре. Или даже к двум парам – если стол был на шесть персон.
– Простите, – страшась собственной дерзости, спрашивал посетитель, – а вон тот стол свободен, можно мы туда сядем?
– Тот стол не обслуживается, – строго отвечал официант. – Ассорти рыбное брать будете?
Это был пробный шар. Если посетитель брал рыбное ассорти, то есть селедочницу с красной и белой рыбой, переложенной лимоном, петрушкой и завитками масла (хороший заказ) – то официант мог сменить гнев на милость и через полчаса пересадить за столик на двоих.
Я не любил ходить в кафе и рестораны. Мне там было унизительно. Официанты были суровы и неулыбчивы. На их лицах читалось естественное раздражение богатых людей, которые вынуждены обслуживать людей бедных. Но обсчитывали ужасно. Счет был написан от руки, бледно и неразборчиво. Чаевые брали, как одолжение делали.
Один мой приятель рассказывал.
«Не любят меня официанты, не уважают. Отчего? Думал-думал и решил: наверное, оттого, что у меня денег мало. То есть у меня на роже написано, что я не буду заказывать ассорти рыбное и коньяк марочный. И поэтому я так скромно держусь. И поэтому они со мной так невежливы.
Вот однажды ко мне приехал приятель из Ленинграда. А я как раз получил большой гонорар.
Пошли мы в ресторан. Деньгами карманы набиты. Захочу – могу шампанское на все столы. В прямом смысле! Выстояли очередь, вошли, сели. Подходит официант. Я развалился в кресле, раскрыл меню и говорю этак вальяжно:
– Ну, что вы нам посоветуете?
Он посмотрел на меня и сказал:
– Поужинать дома».
Поэт – это не просто имя над стихотворением.
Гомер был слепым. Сафо была непростая женщина. Жизнь Овидия, Катулла, Горация нам тоже известна. Нет поэта без биографии. Что такое Державин без Екатерины? Маяковский без советской власти и Лили Брик? Пастернак без Сталина, Хрущева и Нобелевской премии? Бродский без Ахматовой, суда «за тунеядство», ссылки, самиздата, эмиграции?
Что такое, наконец, Пушкин без лицея и ссылки, без донжуанского списка и Натали, без Николая и Бенкендорфа, без Дантеса, наконец? Это был бы немножко другой Пушкин. Или – совсем другой? Был бы он нашим Пушкиным? Или стал бы каким-то «Пушкин+»?
А доживи он до возраста Горчакова? Почему нет? Ровесники ведь! Пушкин, переживший Достоевского, – вы можете себе это представить?
За кого бы он был в споре революционных демократов и консерваторов-охранителей? Думаю, за консерваторов. Ибо Пушкин был бы хотя и западник, но монархист, аристократ и империалист. К тому же сильно немолодой человек к тому времени (к 1860-м годам). Кроме того, он стал бы камергером. Кавалером орденов.
Тогда, наверное, при советской власти не стали бы славить Пушкина как главного русского писателя. Не стали бы называть все на свете именем Пушкина: улицы, театры, библиотеки и целые города. Не было бы новых памятников, музеев, парадных собраний сочинений.