Спать не хотелось совсем. Он попытался представить себе, как она отправляет стихи в Москву, как заклеивает конверт, сидя ночью на кухне, за столом, покрытым старенькой изрезанной клеенкой. Кухня, маленькая лампа, низкие окна с морозным узором, – Вадим Петрович сознавал, что образы эти заезженны, не сказать – пошловаты, но что делать, если обо всем хорошем, далеком и желанном мы думаем так одинаково… И поэтому он не осекал себя, давал себе волю думать и воображать, как она идет по тропинке и, открывая калитку, из-за плеча взглядывает сквозь морозный туман на него – он не видел ее лица, не мог нарисовать ее портрет, не было портрета, была она, и ее взгляд на дорогу, и собака, взлаивающая ей навстречу, и то, как она сначала обтопывает ноги на крыльце, а потом, войдя в холодные сени, веником стряхивает остатки снега – с валенок? с сапожек? И волшебным образом он, только что стоявший на дороге и смотревший ей вслед, вдруг оказывался там, в доме, ждал ее, встречал, целовал, раздевал, грел в ладонях ее озябшие ноги, узкие стопы, прозрачные ноготки на чуть длинноватых пальцах, дышал на них, целовал… Но все это было как в кино, он и на себя в этих мечтах смотрел вчуже, будто на цветной экран из темного зала, и конечно, в другое время Вадим Петрович, человек очень образованный и подкованный во всяких искусствоведческих штучках, – в другое время и по другому поводу он, конечно, порассуждал бы о кинематографизации мечты, – но сейчас ему не до того было. Обидно было, что разучился даже мечтать, и неисполнившееся счастье проходило перед ним, как поспешно склеенные куски каких-то старых, сто раз виденных фильмов. Все коротко, сжато, моментальными кадрами – не мечта, а конспект мечтаний.
А вдруг она вовсе не посылала стихи в редакцию, не маялась полгода сама не своя в ожидании ответа, как навоображал себе доверчивый Вадим Петрович? Ах, низенькая кухня, морозные узоры! Все могло быть не так, проще, грубее, – творческий вечер второсортного поэта в районном доме культуры, вопросы, записки, и студентка первого курса педагогического училища, глаза, сияющие любовью – нет, не к этому потрепанному литератору, а к дыханию той жизни, куда душа стремится вместе со стихами и телом. Туда, туда, любой ценой… Конспект другого сюжета. Но Вадим Петрович рвал этот скверный конспект в клочья, так не было, потому что не могло быть, потому что она его мечта и любовь, должна быть строга и чиста, и Вадим Петрович смеялся сам над собой, что такими словами называет ни разу не виденную женщину, и потом, что за глупости – мечтать о строгой чистоте в нашем обстоянии, тем более что и сам-то не похож на отшельника египетского… Печку топит, одна-одинешенька, и его ждет? Смешно! Да разумеется, она замужем давно, довольно давно, и детей нарожала, не менее двух, и уже успела устать непроходящей усталостью жены-матери-хозяйки, и прозрачные ноготки на пальцах ее божественных ног стали тускло-желтыми, и растоптались, задубели узкие стопы от стояния у плиты, в очередях… И муж у нее вполне положительный товарищ – да вроде него самого, вроде Вадима Петровича, какой-нибудь сотрудник городской газеты, или даже выше – начальник районного управления кинопроката. Или, наоборот, бородатый шизофреник – тоже поэт, или, например, художник.
Зачем же ей тогда он, Вадим то есть Петрович? Шило на мыло менять в первом случае, а во втором – таких вот никчемных бородатых шизофреников очень любят жены, особенно если жены сами немного по этой части, – о, разумеется, речь идет о поэзии! И Вадим Петрович хмыкнул по поводу нечаянной двусмысленности последних слов, но решил, что этот самый журнал со стихами он непременно найдет. Кстати, не далее как завтра они собирались на дачу.
Но странное дело – ни назавтра, ни в другие разы Вадим Петрович не то что не разыскал журнал, он даже к полкам близко не подошел. Более того, он даже старался не оставаться в своем кабинете один, а если и оставался, то, во-первых, чтобы избежать упреков в безделье, и, во-вторых, чтоб не нарушать семейный стереотип под названием «папа в кабинете». В кабинете он сидел на краешке тахты, напряженно глядя в окно, и ждал, когда позовут обедать или, скажем, окапывать малину. Он боялся, что его застигнут, боялся, что немедленно, лишь только он вытащит годовую пачку журналов и разложит их на полу, немедленно кто-то войдет и спросит – «что ты там разыскиваешь?». И ему придется что-то на ходу выдумывать, он покраснеет, собьется и в конце концов во всем признается. Так прошло, наверное, месяца полтора, и Вадим Петрович все никак не мог найти предлога съездить на дачу одному. Слава богу, в сентябре позвонил сосед насчет штакетника – надо было срочно приехать и забрать. Перст судьбы. Когда Вадим Петрович отворял калитку и отпирал пустой дом, у него дрожали руки и перехватывало дыхание, как у неопытного прелюбодея.
Журнал он нашел сразу, по вмятому корешку – тогда ведь он его кулаком запихивал на место. Вытащил. На обложке жирным фломастером было написано – Старовойтов Вл. Евг. и два телефона – домашний и служебный. Тот самый, в шляпе и черных очках, сыщик из старой комедии – вот, значит, почему он тогда вспомнился. Вадим Петрович быстро залистал журнал и вдруг остановился, испугался, что сейчас не найдет в этих строчках того, что поразило его три года назад. Вдруг окажется, что ничего в этих стихах особенного нет, а тогда он просто ошибся, очаровался, усталый и мечтательный. Но не зря же он, в конце концов! И он, как в воду бросаясь, раскрыл журнал.
Нет, он не ошибся тогда. Стихи действительно были превосходны. Больше того – время вроде сделало их лучше. Тогда Вадим Петрович поразился лишь зыбкой верности мазка, дрожащему и словно бы случайно ложащемуся слову, а теперь стихи отстоялись, окрепли, и сквозь мерцающий цвет проглянул точный рисунок. Вадим Петрович захотел было профессионально сравнить свое ощущение с восприятием картин великих французов девятнадцатого века, где в переливах и размывах сначала незаметны пластика и перспектива, и только потом, приглядевшись, вернувшись в эти отуманивающие залы, видишь, что именно здесь и есть высшее мастерство формы, не школьное рисование, раскрашенное поверх растушевки, но лепка цветом и воздухом, живым телом природы… Но Вадим Петрович тут же осекся, потому что не хотелось обсуждать, хотелось читать и читать эти два столбца, мелко напечатанные в подбор, тесно и экономно, как всегда печатают творения, криво усмехнулся Вадим Петрович, терпеливых и робких молодых дарований. И он читал и перечитывал эти стихи, и вчитывался в ее имя и адрес, глотал слезы, и прижимал эту страницу к лицу, к глазам, к губам, и точно знал, что уедет к ней, уедет обязательно, не сегодня, так завтра, дайте только срок, дайте с силами собраться, а так – вопрос решенный.
И теперь Вадим Петрович, проезжая в троллейбусе через площадь, с тайным значением глядел в окно на петушки и башенки вокзала; а в метро на минутку задерживался у кассы Аэрофлота, глядел на расписание самолетов; а дома сочувственно вздыхал, глядя на жену, и подолгу гладил ребенка по затылку, закусив губу и нахмурив брови – несколько картинно, но уж извините, как умеем… И все время повторялось первое начальное виденье – как он стоит перед ней на коленях, раздевая ее, целуя ее ноги, и поэтому Вадиму Петровичу казалось, что влечет его к ней зов плоти; но ежевечернее, глядя на свою скульптурно-прекрасную, антично-соразмерную жену, он понимал – нет, не то… Просто с ней можно будет, наконец, наговориться вдосталь. Но ведь жена его тоже была не просто так, она была кандидат философских наук, специалист в области религиозно-каких-то исканий эпохи ренегатства либеральной интеллигенции, – собеседник высшего класса. Но все это было суета и прах, и воображаемые утехи плоти, и еще более воображаемая духовная радость – просто где-то далеко, за горами за долами, в самом прямом смысле за горами, жила-была родная бедному Вадиму Петровичу душа. Так, во всяком случае, решил для себя Вадим Петрович, и сидя за столом, глядя в одну точку, проливая суп на скатерть и выживая момент, когда можно будет плюнуть на все и уехать к ней.