— Разве? А на кого же?
— На Хейли, разумеется, — отвечает она, снова глядя на океан. — Я и сама, кстати, на нее чертовски сердита за то, что она так тебя бросила. Но это уже не новость, и я больше не хочу об этом говорить.
— Я тоже.
Вода яростно бьется о камни у нас под ногами, разлетается брызгами в воздухе; я чувствую, как крошечные капли холодного тумана мелкими иголками покалывают лицо.
— В чем бы Дебби ни провинилась перед тобой, она это сделала ради любви, и кому, как не тебе, это понять.
— Ради любви к себе, — парирую я.
— Да ладно тебе, Дуглас. А бывает другая?
— Послушай, мам…
— Нет, это ты меня послушай. Послушай свою маму. Может, я чокнулась, может, упилась вдрызг, но я живу немножечко дольше тебя и знаю кое-что, чего не знаешь ты. Я знаю, что Дебора может быть той еще стервой, но это генетическое, она в этом не виновата. Ты вот что пойми: в детстве ей пришлось несладко. Вы с Клэр — то еще удовольствие. В лучшие времена вы оба не подпускали ее к себе, а в худшие были просто жестоки.
— Да ладно тебе. Не так уж мы были плохи.
Она смотрит на меня, подняв тонкую, выщипанную ниточкой бровь.
— Вы были ужасны. Вы и сейчас такие. Дебби одна из вас, но она всегда была в стороне от вас — от понятных только вам двоим шуток и таинственных взглядов. Дебби бы с радостью отдала свою правую руку, лишь бы вы приняли ее в компанию. Да и теперь тоже. Может, это моя ошибка — я не приучила вас больше общаться с младшей сестрой. Она всегда хотела, чтобы вы с Клэр ее любили.
Редко бывает, что кто-то скажет тебе всего несколько слов, но так, что это заставит взглянуть на себя другими глазами. Однако мать до сих пор способна сыграть так, что это станет откровением.
— Я никогда об этом не задумывался, — признаюсь я, чувствуя себя дураком.
— Ну конечно. Вы с Клэр всегда были слишком погружены в собственные проблемы, чтобы замечать кого-то еще. И это тоже генетическое, — грустно усмехается мать. — Оголтелый эгоизм у вас в крови.
Вдали я слышу голос Расса, который с парковки зовет меня.
— Они нас потеряли, — говорю я.
Мать кивает и берет меня за руку, я помогаю ей слезть с волнореза. Мы идем по песчаному берегу к парковке, мать несет туфли в руках. Я вижу отца и Клэр, которые кружатся, как Джинджер и Фред [20] , в свете натриевых ламп.
— Отец сегодня просто молодчина, правда?
Мать кивает и берет меня под руку.
— Знаешь, что будет дальше? Когда мы вернемся домой, ему захочется заняться со мной сексом, причем несколько раз, а потом он будет лежать, обняв меня, и рассказывать мне о вашем детстве или о нашем первом свидании. Я буду держаться до последнего, стараясь не заснуть, потому что я не хочу пропустить ни минуты, и желать лишь одного: чтобы мы лежали так вечно. Но в конце концов я засну, а он все еще будет рассказывать. А когда я проснусь утром, он будет писать на клумбы, или играть в бейсбол в одном исподнем, или строить на полу в гостиной стеклянную башню из хрусталя моей бабушки — одному Богу ведомо, что он еще придумает. Я накроюсь с головой одеялом и разревусь, гадая, когда я снова увижу его — да и увижу ли.
Мать поворачивается ко мне лицом, и я смотрю в ее большие проницательные глаза. Холодной рукой она гладит меня по щеке.
— Ты потерял жену, Дуглас. У меня сердце разрывается от жалости к тебе, поверь. Но я каждый день теряю мужа, каждый божий день. И даже не сетую на это.
— О господи, мама, — отвечаю я хрипло, но она уже снова идет. Ее излюбленный приемчик. Ей нравится озадачивать и трогать за живое. Поставить в тупик и заставить волноваться.
— Что делать, Дуглас, — произносит она весело и тянет меня вперед. — Жизнь — дерьмо, это точно. Но в ней есть и хорошее: по крайней мере один из нас сегодня ночью будет трахаться.
На парковке отец подходит к матери, накидывает на ее подрагивающие плечи пиджак и обнимает ее. Они прощаются с Сендлменами, которые, кажется, до сих пор не до конца оправились от ужаса. Наверно, им не терпится сесть в машину и перемыть нам кости. Как только они уезжают, мы все обнимаемся, жмем друг другу руки, прощаемся. Стороннему наблюдателю, который нас толком не знает, может показаться, что мы самая обычная семья.
Разговоры с вдовцом
Дуг Паркер
Столкнувшись со мной лицом к лицу, люди непременно произносят три вещи, а я каждый раз отчаянно надеюсь, что они не скажут эти три глупые банальности, от которых неизменно сводит кишки и кровь стучит в висках от гнева. И хотя я уже более-менее привык, но все же, услышав их, с трудом подавляю желание проорать в ответ что-нибудь непристойное и запустить в доброхота большим хрупким предметом, а потом занести кулак и ударить его прямо по искаженному гримасой жалости лицу — почувствовать, как кости хрустят под кулаком, увидеть, как из его ноздрей, точно гейзер, брызнет горячая алая струйка крови.
«Соболезную».
Я понимаю, это общее заблуждение, но дело в том, что, когда тебе выражают соболезнование, подразумевается, что ты тут же должен ответить: «Все в порядке». С детского сада, с самого первого раза, когда какой-нибудь насморочный нахаленок опрокинет твои кубики, ты запрограммирован на прощение. А ведь все отнюдь не в порядке, никаким порядком тут и не пахнет, но какой-то социолингвистический тик заставляет тебя утверждать обратное. И дело не только в этом: теперь вы поменялись ролями — ты утешаешь, вместо того чтобы выслушивать утешения. Это-то как раз не страшно: от бесплодных попыток успокоить меня уже тошнит, я мужчина и привык сам себя успокаивать — напиваться и орать на телевизор, бить кулаками по кирпичной стене, плакать под душем, где слезы исчезают, едва успев показаться. Но ни при каких обстоятельствах мне не хочется стоять и успокаивать кого-то еще. У того, кто недавно потерял жену, думается мне, есть свои проблемы. Так что, когда подобное повторяется несколько раз, приучаешься в ответ просто благодарить и при этом чувствуешь себя нелепо. Спасибо за соболезнование. Да что это такое, черт подери? Еще одно наглядное доказательство бесцельности существования, практически лишенного смысла.
«Как твои дела?»
И снова первое побуждение — отречься. Губы готовы произнести: «Прекрасно», и от тебя ждут, что ты это скажешь. Все очень надеются, что ты проговоришь: «Прекрасно», — может быть, устало и грустно пожав плечами, но все-таки скажешь именно это. Люди машинально проявили заботу, и «прекрасно» — расписка об уплате ими налога. Но у тебя все совсем не «прекрасно». Тебе хреново. Ты часто напиваешься еще до ланча и разговариваешь сам с собой, плачешь над фотографиями, часами сидишь, глядя в пространство, изводишь себя, снова и снова думая о том, «что было бы, если бы», чувствуешь, что погиб, опустошен, зол, виноват — или все сразу: коктейль крепкий — залпом не осилить. Хочется обо всем забыть, но для этого надо забыть о ней, а ты не хочешь о ней забывать, и поэтому ты не забываешь ничего. А может, и забываешь что-то, но потом снова и снова испытываешь боль утраты и чувство вины за то, что пытался утешиться, потом злишься на себя за то, что чувствуешь себя виноватым, хотя тебе не в чем себя винить, и в конце концов чувствуешь вину за то, что разозлился на свою покойную жену. Вам кажется, что это можно назвать «прекрасно»? Сказать так — значит дискредитировать все, что тебе пришлось пережить. «Прекрасно» — это в некотором смысле неуважение к покойной жене: значит, ты недостаточно любил ее. Но никто не хочет знать неприглядную правду, а если и хочет, не очень-то удобно вот так делиться своим горем. И ты в очередной раз произносишь: «Прекрасно», и дышишь глубоко, пока не пройдет мгновенное побуждение совершить ритуальное кровопролитие.