Люди города и предместья | Страница: 187

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Конечно, я понимала. Мы шли по Бурбон-стрит. Сильно пахло цветущими магнолиями, конским навозом и марихуаной. Новый Орлеан хвалился сам собой, как ребенок новой игрушкой: на каждом перекрестке, на всех его четырех углах клубились малолетние чечеточники, флейтисты и гитаристы пубертатного возраста, престарелые ударники и извлекатели звуков из чего угодно, гадатели всех направлений — с картами обыкновенными и картами Таро, с фасолью, цветным рисом и другими сельскохозяйственными объектами, с камешками, перьями и цыплятами, звездочеты в колпаках, фокусники и танцовщики, креолы и негры, индейцы и индийцы — и среди них, мы знали, затерялась шестнадцатилетняя дочка наших друзей, сбежавшая из приличного еврейского дома и исчезнувшая в этом водовороте. Не первая и не последняя — Теннеси Уильямс тоже когда-то сбежал сюда, в этом водовороте и написал «Трамвай “Желание”». Музыка заполняла все поры этого города, грохотала на перекрестках, изливалась из открытых дверей всех заведений, сочилась сквозь стены. Да еще пахло креольской едой, горячей и острой.

Кстати, все кафе, рестораны, клубы и бары были битком набиты, хотя туристический сезон еще не начался, да и вечер еще только собирался. Влажная жара, которой славится Луизиана со своими болотами, крокодилами и ирригационными каналами, тоже еще не наступила. Даже какой-то ветерок, взвиваемый то ли музыкой, то ли кабацкими запахами, лениво тащился вдоль Бурбон-стрит. Мы бы уже и поели чего-нибудь, но свободных мест не было. Мы остановились возле вывески «У нас играет саксофонист Гэри Браун». Пока мы глазеем на вывеску, музыка смолкает. Народ выходит из заведения, а мы входим. У Гэри Брауна — перерыв. Мы садимся на освободившиеся места, заказываем местный напиток с ромом и сидим, тихо наслаждаясь. Мы медленно выпиваем сладко-коричневый алкоголь, потом заказываем еще «Маргариту».

— Здесь онтологический перерыв, — говорит наконец Лариса, и я прекрасно понимаю, что она имеет в виду.

— Ага, всегда.

В том смысле, что в других местах на земле люди работают, очень много работают, еще и еще, до смерти работают, а здесь — перерыв. Бармен наливает выпивку — лениво и доброжелательно, делает одолжение. Музыканты играют, потому что у них такое настроение — поиграть, а гадатели раскладывают свои снасти исключительно из любви к этому старинному занятию. Можете дать им денег, они их возьмут, но они здесь не работают, они так живут — в перерыве.

Музыканты немного поели и выпили, им снова захотелось поиграть, и они расселись: Гэри, лет тридцати пяти, лысый, светлокожий негр, немного полноватый и расслабленный, басист ямайского вида и улыбчивый худенький гитарист. Потом вылез азиатского вида клавишник и старый, совсем старый, перкуссионист. Он заменил другого, и все обрадовались, потому что он был какой-то совсем знаменитый и вообще-то не должен был сегодня играть, но шел мимо и захотел немного постучать… И они начали.

Бедные, бедные белые люди — недопеченные, недоделанные. Настоящие политкорректные американцы — белые, англосаксы и протестанты — говорили мне, что этого нельзя произносить: никогда нельзя хвалить черных за их музыку, потому что им это обидно. По той причине, что они не хуже белых и во всех прочих отношениях, и это обидно, тысячу раз обидно, когда все тащатся именно и только от их музыки. Не знаю, что в этом плохого. Они заиграли, и запели, и заплясали — чистая радость и восторг! Они так наяривали, что наши белые ленивые души подпрыгивали, и отрывались, и взлетали, и приплясывали, и сам Господь Бог радовался и, может, тоже приплясывал на небесах. И так было хорошо, что вылетели полностью из наших озабоченных голов все тяжкие думы, накопленные десятилетиями чтения умных книг, все проблемы отлетели как пыль, всё внутри пело вместе с Гэри Брауном и его замечательными ребятами.

Потом Гэри вытащил изо рта мундштук и крикнул:

— Танцуйте!

Но пока дело так далеко не зашло, чтобы вскочить и идти трясти нашими довольно престарелыми костями. И тут от двери через пустую танцевальную середину зала идет негритянской походкой, в которую танец вделан от рождения, здоровенный черный парень. Идет и уже как будто танцует. И подходит он ко мне и приглашает танцевать.

Мы с Ларисой долго соображаем — что это он хочет? Танцевать — наконец соображаем мы, и Лариса шевелит губами:

— По-моему, он тебя приглашает танцевать.

— Я не говорю по-английски, — испуганно произношу я.

— А по-французски? — улыбается парень.

— Нет, нет, по-французски я особенно не говорю, — я почти в столбняке.

— В конце концов, я же приглашаю вас танцевать, а не разговаривать, — смеется парень, и я иду.

Мы первые, мы единственные на танцевальном пятачке, на нас все смотрят. Я замечаю двух теток из числа Ларисиных шоу-компаньонов. Они потрясены не меньше моего. Я качнулась на месте, испробовала свои ноги, потрясла руками, сбросила с тела что-то лишнее, и пошло…

В молодости я любила танцевать, начиная от буги-вуги до рок-н-ролла. Тогда в эти танцы вкладывалась вся страсть к свободе, и весь протест против советской тухлятины, и отчаяние, и злость, и ярость. И тело мое всё вспомнило — как будто проснулось. Черный парень был бесподобный танцор, он меня кидал и ловил, а я не промахивалась, всем телом попадая куда надо. Лет двадцать я не танцевала. Мне кажется, так классно я вообще никогда не танцевала, даже и в молодости. Потом вылезли еще какие-то пары, но — как будто никого вокруг не было, все расступались и нисколько не мешали, присутствовали где-то на периферии. Потом наступила другая музыка, что-то тангообразное, но «слоу, очень слоу», и мы уже плыли по другой реке и даже разговаривали. Он спросил, где я живу. Я ответила — в Москве. Он танцевал как бог, я бы танцевала с ним всегда, в медленном объятии, полном и совершенном. Он спросил меня, не хочу ли я остаться в Новом Орлеане.

— Не знаю, хочу ли я остаться в Новом Орлеане, но я хочу танцевать с тобой.

— Так мы танцуем, — засмеялся он.

Он был такой красивый и такой молодой. Тут музыка кончилась, и он отвел меня к моему столику. Сел на свободный стул.

— Я предлагаю вашей подруге остаться в Новом Орлеане, а она колеблется.

Глаза у Ларисы, и вообще большие, стали как два пасхальных яйца Фаберже голубого цвета.

К этому времени я уже немного очухалась.

— Нет. Я не могу. Я живу в Москве, — сказала я с сожалением.

— Хотите, я поеду с вами в Mocкву? — спросил он.

Ларисины глаза уже не могли стать больше, они вылупились до предела.

— У меня в Москве муж, — призналась я.

— Жалко, — сказал парень. — Ты мне понравилась. А, может, останешься в Новом Орлеане?

— Нет, — вздохнула я, и мы расстались навеки.

Лариса обещала выдать мне справку, что жизнь моя могла измениться, что предложение мне было сделано на ее глазах и свой шанс я упустила. Она мне объяснила также, что происшествие это совершенно неправдоподобно, потому что Нью-Орлеан — расистский город, это не Нью-Йорк и не Калифорния, где черный мужчина легко может пригласить танцевать незнакомую белую женщину. Здесь это совершенно не принято. Еще она призналась, что всегда считала, что я, рассказывая свои истории, немного привираю, закругляю сюжеты и сообщаю им законченность, которой они в реальности не обладали. А теперь верит, что я не вру.