На проводы Тамара не пошла. Оля потом рассказывала ей, какое множество народу набежало прощаться с Марленом, как ошарашены были родители Лиды, как все это было неожиданно: высылка вместо обещанного ареста. Праздник вместо похорон. И все равно это были немного похороны.
— Но ты ведь никуда не уедешь, правда? Или, ты думаешь, в конце концов все евреи из России уедут? — Оля заглядывала в Тамарино остановившееся лицо.
— Нет. Что касается меня, я — нет. Даже если все уедут. Можешь быть уверена.
Так в самом конце восемьдесят первого года Марлен уехал. В ноябре восемьдесят второго года умер Брежнев. Большого начальника, любителя живописи и друга бровастого орденоносца, сняли с министерской должности, открыли дело о каких-то бешеных хищениях, об использовании служебного положения в корыстных целях. Портной быстро съехал с предоставленной ему квартиры и исчез. Так в плохих романах исчезают служебные персонажи, введенные, чтобы двинуть неумело построенное действие. Имущество бывшего начальника конфисковали, а сам он застрелился из двуствольного «гастин-раннета». А может, свои же пристрелили, чтобы закрыть дело, из которого могло произойти много лишних неприятностей.
Тамара с головой ушла в свою науку, написала докторскую диссертацию.
Марлен с семьей живет в Реховоте, научном городке недалеко от Иерусалима. У него все в порядке.
Неизвестно только, кому в конце концов достался головастый ангел с голубым крылом. Как и маленький Коровин и Борисов-Мусатов.
Когда Илья вышел, уже стемнело. Но дождь все шел. Странное чувство. Проиграл — чудовищно. Но и выиграл — неописуемо. Бывает ли так, чтобы сразу и проигрыш, и выигрыш? Шел медленно вверх по улице Горького. Выхода на самом деле не было. Впрочем, был один — запись об отце в его метрике. Отец Ильи был наполовину еврей, можно было бы восстановить документы, вытащить свою еврейскую четвертинку на поверхность и попробовать подать на выезд. Но тут-то они и сгноят.
Свернул к «Арагви» — там телефон-автомат стоял. Нашел «двушку», набрал номер:
— Кать! Привет! Виктор Юльевич дома? В Большевистском? Спасибо. У вас все в порядке? Пока.
Позвонил по старому телефону. Илья знал, что после смерти матери Виктор Юльевич часто ночует на старой квартире. Подошла соседка. Илья долго ждал, пока тот возьмет трубку. Спросил, можно ли прямо сейчас прийти.
Зашел в «Елисеевский». Купил армянского коньяку «пять звездочек» — раньше учитель их хорошими грузинскими винами угощал, теперь они учителя — армянским коньяком.
На Пушкинской сел в троллейбус и доехал до Чистых прудов. Потом пешком, как в дом родной, к рыцарю, который стоял в нише над парадной дверью. Железный человек под псевдоготическим козырьком перестоял здесь революцию, пережил переименование переулка из Гусятникова в Большевистский и не ведал, что ему еще предстояло, с места не двигаясь, вернуться на старый адрес.
Илья поднялся на четвертый этаж. Пять кнопок. «Шенгели» — на одной из табличек. Позвонил. Шесть личинок на высокой двери, довольно высоко — раньше здесь жили более рослые люди, чем теперешние? Все замки, кроме одного, сломаны.
Сколько лет он сюда ходит? С пятьдесят шестого? Или даже с пятьдесят пятого? Лет с тринадцати. И сейчас ему столько, сколько учителю было тогда. Или около того. Странно, долго не открывает. Отворила круглая соседка в фартуке:
— Он дома, не слышит, наверное.
Бронзовая, асимметрично-округлая ручка двери — дом «модерн» — сколько раз ее отжимал вниз, до щелчка. Вошел. На кушетке, некрасиво закинув голову и приоткрыв рот, спит, немного похрапывая, учитель. Рукав свитера вшит внутрь. Интересно, а как выглядит культя?
Спит небритый, пожелтевший, пожилой человек. Темно-красная скатерть откинута с половины стола, на обнаженном пятнистом дереве толстая тетрадь, ручка, стакан темного, как йод, чая. Да, на этой плюшевой скатерти писать нельзя.
Илья снял плащ, сел за стол. Не будить же старика. Да, с виду старик. Как быстро он сдал. Лет на пятнадцать нас старше. Конечно, не так давно сорок пять праздновали. Неужели год уже прошел? Бедняга. Был такой блестящий, элегантный, помесь Дон Кихота с Сервантесом. Мальчишки ходили за ним табуном. Да и девчонки. Всем мозги прочистил, а сам сник. Постарел. Катя его бросила. А может, он ее бросил? Из школы выгнали. Потом сколько лет смотрителем в Музее Советской армии. Говорил, книгу пишет. И там, в музее, материал богатейший — документы Второй мировой войны. Новая идея его посетила: инициация страхом. Там, где нет инициации взросления через положительные импульсы, работает инициация страхом.
Послереволюционные поколения в очень раннем возрасте получали прививку страха, и она была так сильна, что другие импульсы уже не работали, — вот какое открытие вывел Виктор Юльевич. Обсуждал с друзьями, бывшими учениками. Миха от этой идеи впал в большой ажиотаж, Илье тоже понравилось. Интересно бы почитать. Предлагал ему, что передаст на Запад. Но книгу Виктор Юльевич так и не дописал. Может, слишком долго о ней говорили, и она вся ушла в воздух. И висит в воздухе, и невидимо что-то меняет в сознании тех, кто вообще об этом задумывается…
В принципе, во всем учитель прав. Илья закрыл глаза. Да, гениальный неудачник. А Миха — бесталанный поэт, идеалист. Саня — несостоявшийся музыкант. А я теперь стукач… Хорошая компания.
Впрочем, я просто делаю свою работу. Мне важно, чтобы все это осталось. Если никто ничего не будет знать, то ничего этого как бы и не было. Мой архив сохранит это бездарное, ползучей чумой пораженное время. А что страх? Он был, есть и будет…
Что-то в этом есть, только непонятно, что случилось с самим Виктором Юльевичем. Надо как-нибудь спросить, что с ним самим случилось: почему он лежит здесь один, полупьяный, среди лучших русских книг.
Может, мир спасет красота, или истина, или еще какая-нибудь прекрасная хрень, но страх все равно всего сильней, страх все погубит — все зародыши красоты, ростки прекрасного, мудрого, вечного… Не Пастернак, а Мандельштам останется, потому что у него больше ужаса времени. А Пастернак все хотел со временем примириться, объяснить время положительным образом.
Сидеть надоело, Илья тихо постучал пальцем по голой столешнице. Спящий встрепенулся, захлопнул рот.
— А, я вас жду, Илья.
Илья вытащил из кармана плаща бутылку, поставил на стол. Виктор Юльевич встал, пошатываясь.
— Да, да, — засуетился, — сейчас.
Вынул из горки две рюмки, улыбнулся слабой улыбкой:
— Еды никакой в доме.
Илья углубился на дно кармана и вытянул лимон:
— Давайте сахарный песок, что ли…
— Это есть.
Разлили по рюмкам — коньячным, брюхатеньким. Рука учителя прекрасная, с длинными бледными пальцами без костяшек, с ровными ногтями. Держит рюмку за ножку, ласково.
— Ну что, друг мой дорогой! Видите, куда мы с вами приехали? — улыбнулся Виктор Юльевич. Двух зубов с левой стороны не было. А что он, Илья, хотел у него спросить? Что хотел сказать? Да ничего. Вот именно этого хотелось: сидеть, выпивать, испытывать друг к другу сострадание, сочувствие, бескорыстную любовь. Пили молча. Становилось лучше.