— Сто двадцать семь тысяч пятьсот марок! — воскликнул он, всплескивая руками. — Если бы речь шла только о приданом — пусть бы уж у него остались эти восемьдесят тысяч, хотя у них и не было детей! Но наследство! Отдать ему наследственную долю Клары! И ты даже меня не спросила! Проделала все за моей спиной!..
— Томас, бога ради, будь же справедлив! Как, ну как я могла… поступить иначе?.. Она — та, что теперь в царствии небесном, что отошла от всего земного… она пишет мне со смертного одра дрожащей рукой, карандашом… «Мама, — пишет она, — здесь мы уже не увидимся. Я чувствую, знаю, что это мои последние строки… В моем угасающем сознании одна только мысль, мысль о муже… Господь не благословил нас детьми. Но то, что стало бы моим, будь мне суждено пережить тебя, оставь это, когда придет твой час последовать за мной, моему мужу, мама. Это моя последняя просьба, просьба умирающей… Ты мне не откажешь». Да, Томас, я ей не отказала, не могла отказать! Я ей телеграфировала, и она почила с миром…
Консульша разрыдалась.
— И мне не говорят ни слова! От меня все скрывают! Все проделывают за моей спиной! — снова воскликнул сенатор.
— Да, я смолчала, Томас. Я чувствовала, что должна исполнить последнюю просьбу умирающей дочери, и знала, что ты попытаешься этому воспрепятствовать!
— Да, видит бог, я бы не допустил!
— И ты не имел бы на это права, потому что трое из моих детей согласны со мной!
— О, я полагаю, что мое мнение стоит мнения двух дам и одного слабоумного…
— Ты так враждебно говоришь о брате и так жестоко обходишься со мной?!
— Клара была благочестивая, но ничего не смыслящая женщина, мама! А Тони — ребенок, и она тоже ничего не знала до последней минуты, иначе бы уж она проговорилась. Правда, Тони? А Христиан?.. Да, конечно, он заручился согласием Христиана, этот Тибуртиус! Вот уж от кого не ожидал такой прыти!.. Неужели ты еще не поняла, не раскусила этого хитроумного пастора? Кто он? Пройдоха! Авантюрист!..
— Все зятья мошенники! — глухо проговорила г-жа Перманедер.
— Авантюрист! И на какие штуки пускается! Поехал в Гамбург, уселся у кровати Христиана и давай его морочить! «Конечно, — говорит Христиан, — конечно, Тибуртиус! Бог в помощь! Понимаете ли вы, какую муку я терплю, вот здесь, с левой стороны…» О, видно, глупость и подлость вступили в заговор против меня! — И сенатор, дрожа от гнева и зябко прислонясь к печке, поднес ко лбу сплетенные пальцы обеих рук.
Такой взрыв негодования не был вызван обстоятельствами! Нет, не эти сто двадцать семь тысяч пятьсот марок привели сенатора в состояние, в каком никто и никогда его раньше не видывал! Объяснялось это тем, что его распаленному воображению случай с наследственной долей Клары представился еще одним звеном в цепи поражений и унизительных неудач, которые он последнее время терпел в коммерческих и общественных делах. Все не ладилось, все шло вразрез с его волей и желаниями! А теперь еще и в отчем доме важнейшие решения принимаются «за его спиной»!.. Неужели какому-то рижскому пастору удалось одурачить его! Он бы сумел этому воспротивиться, но его просто не поставили в известность! Все совершилось без его участия! Ему казалось, что прежде этого не могло бы случиться, что события не посмели бы принять такой оборот! Его вера в свое счастье, в свои силы, в свое будущее претерпела новый удар. И сейчас, в этой сцене с матерью и сестрой, обнаружилась вся его внутренняя слабость, все его отчаяние.
Госпожа Перманедер встала и обняла брата.
— Том, — воскликнула она, — успокойся, приди в в себя! Разве это так уж страшно? Ты себя доведешь до болезни! Ведь не обязательно же этому Тибуртиусу бог знает как долго жить. А после его смерти наследство Клары вернется к нам. Кроме того, можно все изменить, если ты так настаиваешь. Ведь еще не поздно, мама?
Консульша в ответ только всхлипнула.
— Нет! Ах, нет! — сказал сенатор, стараясь успокоиться, и безнадежно махнул рукой. — Будь по-вашему! Неужели вы думаете, что я начну бегать по судам и заведу тяжбу с собственной матерью, чтобы к домашнему скандалу прибавить еще и общественный? Будь что будет! — заключил он и устало пошел к двери, но на пороге остановился. — Не воображайте только, что наши дела так уж хороши, — негромко сказал он. — Тони потеряла восемьдесят тысяч марок. Христиан, кроме своей части — пятидесяти тысяч, истратил уже около тридцати — из наследства… и еще истратит, потому что он сейчас без места и ему надо лечиться в Эйнхаузене… А теперь не только приданое Клары пошло прахом, но и ее наследственная доля бог весть на сколько времени изъята из капитала… А дела плохи, ужас как плохи — с того самого времени, как я истратил больше ста тысяч на свой дом… Да и чего можно ждать хорошего в семье, где происходят такие сцены. Поверьте мне: будь сейчас жив отец, он бы молитвенно сложил руки и вверил нас милосердию божьему.
Война, бранные клики, постои, суета! Прусские офицеры расхаживают по навощенному паркету парадных комнат в новом доме сенатора Будденброка и целуют руки хозяйке. Христиан, вернувшийся из Эйнхаузена, водит их в местный клуб. А в доме на Менгштрассе мамзель Зеверин, Рикхен Зеверин, новая домоправительница консульши, перетаскивает вместе с горничными целые груды матрацев в «портал», старинный садовый домик, где битком набито солдатами.
Повсюду сутолока, беспорядок, тревога. Воинские части выходят из Городских ворот, другие вступают им на смену, наводняют город, едят, спят, оглушают горожан барабанным боем, трубными звуками, командными выкриками и снова уходят. В город въезжают принцы королевской крови, маршируют войска. Потом опять тишина, ожидание.
Поздней осенью и в начале зимы войска, возвратившись с победой, опять размещаются по квартирам. И, наконец, под ликующие крики облегченно вздохнувших горожан уходят восвояси — мир, кратковременный, чреватый событиями, мир 1865 года! [100]
В промежутке между двумя войнами [101] маленький Иоганн, ничего не ведающий, безмятежный, в широком платьице, с рассыпанными по плечам шелковистыми локонами, играет в саду у фонтана или на «балконе», который устроили для него, огородив балюстрадой часть площадки второго этажа. Играет в игры под стать своим четырем с половиной годам — игры, глубокомыслие и прелесть которых уже не в состоянии понять ни один взрослый и для которых не требуется ничего, кроме нескольких камешков или деревянной дощечки с насаженным на нее цветком львиного зева, изображающим шлем. Здесь нужна чистая, пылкая, непорочная, не знающая тревог и страха фантазия этих счастливых лет, когда еще ни сознание долга, ни сознание вины не посмели коснуться нас своей суровой рукой, когда мы вправе смотреть, слушать, смеяться, дивиться и мечтать без того, чтобы окружающий мир требовал от нас взамен служения ему, и когда те, кого мы безотчетно любим, еще не требуют от нас доказательств, что мы со временем будем добросовестно служить миру сему… Ах! Еще недолго, и все эти обязанности, тяжко обрушившись на нас, начнут чинить над нами насилие, поучать нас житейской мудрости, ломать, корежить и портить нас…