Будденброки | Страница: 134

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Бишоф в эти вечера лился рекой, а коричневые имбирные пряники Зеземи не имели себе равных. Но никогда, может быть, из-за трепетного самозабвения, с которым мадемуазель Вейхбродт всякий раз праздновала свое «последнее рождество», никогда этот праздник не проходил без какого-либо происшествия, несчастного случая, нелепой маленькой катастрофы, заставлявшей гостей покатываться со смеху и еще увеличивавшей безмолвное упоение хозяйки. Опрокидывался жбан с бишофом, и все вокруг оказывалось затопленным красной сладкой и пряной жидкостью… Или украшенная елка валилась с деревянной подставки в ту самую минуту, когда гости торжественно входили в комнату… Засыпающему Ганно представилась картина прошлогоднего «несчастья», которое случилось перед раздачей рождественских даров.

Тереза Вейхбродт, прочитав главу о тождестве Христовом с таким воодушевлением, что все гласные в ней переменились местами, отошла к двери, намереваясь с этого места произнести свое обращение к собравшимся. Она стояла на пороге, горбатая, крохотная, прижав морщинистые ручки к своей детской груди; зеленые шелковые ленты, которыми был подвязан чепец, спадали на ее хрупкие плечи, а над дверью в транспаранте, обрамленном елочными ветвями, светились слова: «Слава в вышних богу». Зеземи говорила о благости господней, напомнила о том, что это ее «последнее рождество», в заключение — словами апостола — призвала всех к радости и затрепетала с головы до пят, ибо все ее маленькое тельце слилось с этим призывом.

— Возрадуйтесь! — воскликнула она, энергично тряся своей склоненной набок головой. — Еще раз говорю вам, возрадуйтесь!..

Но в это самое мгновенье что-то стрельнуло, зафукало, затрещало, транспарант мгновенно вспыхнул, а мадемуазель Вейхбродт, вскрикнув от испуга, нежданно-негаданно совершила живописное сальто-мортале, спасаясь от посыпавшегося на нее дождя искр…

Ганно вспомнил прыжок старой девы и, не в силах отделаться от этой картины, несколько минут смеялся в подушку.

9

Госпожа Перманедер необычно быстрым шагом шла по Брейтенштрассе. Вся она как-то сникла, и только в линии ее плеч и в посадке головы еще сохранялось что-то от того величавого достоинства, которое она всегда блюла на улице. Душевно разбитая, затравленная, второпях она все-таки собрала эти остатки величия, как разбитый в битве король собирает остатки войска, чтобы вместе с ними ринуться в бегство.

Вид у нее, увы, был неважный… Верхняя губа, чуть-чуть выпяченная и вздернутая, когда-то так красившая ее лицо, теперь дрожала, глаза, расширенные от страха и тоже какие-то торопливые, редко-редко мигая, смотрели прямо перед собой. Из-под капора выбивались пряди волос, свидетельствуя о полнейшей растерзанности прически; лицо было того желто-серого цвета, который оно всегда принимало при обострениях ее желудочного недомогания.

Да, с желудком у нее последнее время обстояло плохо. По четвергам всей семье предоставлялся случай наблюдать это ухудшение. Как ни старались они обойти риф, разговор все равно возвращался к процессу Гуго Вейншенка, ибо г-жа Перманедер сама неуклонно затрагивала эту тему. И тогда она, в страшном возбуждении, начинала требовать ответа — от бога и от людей: как может прокурор Мориц Хагенштрем спокойно спать по ночам! Она этого не постигает и никогда не постигнет! Возбуждение ее возрастало с каждым словом.

«Спасибо, я ничего есть не могу», — говорила она, отодвигая от себя все, что бы ей ни предлагали; при этом она вздергивала плечи и закидывала голову, словно всходя в одиночестве на вершины своего негодования, чтобы там не есть, а только пить — пить холодное баварское пиво, к которому она пристрастилась за время своего мюнхенского замужества, заливать этой жидкостью пустой желудок, который бунтовал и мстил за себя, — почему ей еще до конца обеда приходилось вставать из-за стола, спускаться вниз, в сад или во двор, и, опираясь на руку Иды Юнгман или Рикхен Зеверин, претерпевать ужаснейшие страдания. Желудок ее, извергнув свое содержимое, продолжал мучительно сжиматься и долгие минуты оставался сведенным судорогой. Не имея уже что извергнуть из себя, бедняжка долго давилась и переживала жестокие муки…

Стоял январский день, ветреный и дождливый, когда, часов около трех, г-жа Перманедер завернула за угол Фишергрубе и пустилась вниз под гору, к дому брата. Торопливо постучав в дверь, она прошла прямо в контору, скользнула взглядом по столам и, увидев сенатора на обычном месте у окна, сделала такое умоляющее движение головой, что Томас Будденброк поспешил отложить перо и встать ей навстречу.

— Что случилось? — спросил он, вскинув бровь.

— На одну минуточку, Томас, очень важное дело, не терпящее отлагательства…

Он отворил обитую войлоком дверь в свой кабинет, пропустил г-жу Перманедер, войдя вслед за ней, повернул ключ и вопросительно взглянул на сестру.

— Том, — проговорила она дрожащим голосом, ломая пальцы, спрятанные в муфту, — ты должен дать мне заимообразно, должен… Я очень тебя прошу… внести залог… У нас нет — откуда бы у нас теперь могли взяться двадцать пять тысяч марок? Мы их возвратим тебе целиком и полностью… Ах, наверно, даже слишком скоро, ты меня понимаешь… вот оно началось… Одним словом, дело уже в той стадии, что Хагенштрем требует либо немедленного ареста, либо внесения залога в двадцать пять тысяч марок. Вейншенк заверяет тебя честным словом, что он не выедет из города…

— Так вот, значит, до чего уже дошло, — проговорил сенатор и покачал головой.

— Не дошло, а они довели, эти негодяи, презренные! — И г-жа Перманедер, задохнувшись от бессильной злобы, опустилась в клеенчатое кресло у стола. — И на этом они не успокоятся, Том. Они доведут до конца…

— Тони, — он боком присел к письменному столу красного дерева и, положив ногу на ногу, подпер голову рукой, — скажи мне откровенно, ты продолжаешь верить в его невиновность?

Она всхлипнула несколько раз подряд и в отчаянии, почти шепотом, ответила:

— Ах, что ты, Том!.. Как могла бы я в это верить? Я, которая столько уже натерпелась в жизни! Я и с самого начала не очень-то верила, хотя старалась изо всех сил. Жизнь, понимаешь ли, не позволяет, никак не позволяет верить в чью-либо невиновность… Ах нет, я уж давно чуяла, что у него совесть нечиста, и даже Эрика и та усомнилась, — она мне сама со слезами в этом призналась, — усомнилась из-за его поведения дома. Мы с ней, конечно, молчали… Он день ото дня становился все грубее и все настойчивее требовал, чтобы Эрика была весела, чтобы она разгоняла его заботы, и… бил посуду, если она хмурилась. Ты не знаешь, каково нам было… На целые вечера он запирался со своими бумагами, а когда кто-нибудь к нему стучался, мы слышали, как он вскакивает и кричит: «Кто там? Что там такое?..»

Они помолчали.

— Но пусть он даже виноват! Пусть он совершил должностной проступок! — снова заговорила г-жа Перманедер, и голос ее окреп. — Ведь не на свой же карман он работал, а для страхового общества. И потом, о господи боже ты мой, существуют ведь обстоятельства, с которыми люди должны считаться! Женившись на Эрике, он вошел в нашу семью, Том! Нельзя же человека, принадлежащего к нашей семье, засадить в тюрьму! О, господи!