Будденброки | Страница: 138

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Приехал Христиан — прямо из Гамбурга, где он, по его словам, занимался делами, — и очень недолго пробыл в комнате больной. Выйдя оттуда, он потер себе лоб рукой, глаза его начали блуждать, и пробормотал:

— Нет, это ужасно, ужасно! Я этого не перенесу!

Появился и пастор Прингсгейм; он смерил сестру Леандру ледяным взором и модулирующим голосом прочитал несколько молитв у одра больной.

Затем наступило краткое улучшение, новая вспышка жизни. Температура снизилась, силы как будто начали восстанавливаться, боль утихла; несколько слов, которые старая консульша произнесла обнадеживающе внятным голосом, исторгли у окружающих слезы радости…

— Мы отстоим ее, вот увидите, отстоим, несмотря ни на что! — воскликнул Томас Будденброк. — Рождество она будет праздновать с нами. И мы уж, конечно, не позволим ей хлопотать, как она всегда хлопочет.

Но следующей ночью, едва только Герда и ее супруг улеглись спать, г-жа Перманедер прислала за ними. Консульша уже боролась со смертью. Ветер швырял об окна холодную сеть дождя с такой силой, что дребезжали стекла.

Когда сенатор и Герда вошли в комнату больной, на столе в двух больших канделябрах горели свечи, оба врача уже были там. Христиана тоже вызвали из его комнаты, и он сидел в сторонке, спиной к пышной кровати с пологом, склонив голову и уткнув лицо в ладони. Ждали брата больной, консула Юстуса Крегера, за которым уже было послано.

Сестре Леандре и мамзель Зеверин больше нечего было делать, и они печально смотрели в лицо умирающей.

Консульша лежала на спине. Под головой у нее было подложено несколько подушек. Обе ее руки, эти прекрасные руки с нежно-голубыми жилками, теперь такие худые, изможденные, непрестанно и часто-часто, дрожа от торопливости, оглаживали стеганое одеяло. Голова ее в белом ночном чепце беспрерывно, со страшной равномерностью раскачивалась из стороны в сторону. Ввалившийся рот бессознательно открывался и закрывался при каждой мучительной попытке глотнуть воздуха, глубоко запавшие глаза блуждали, умоляя о помощи, и время от времени с потрясающим выражением зависти останавливались на ком-нибудь из тех, кто стоял здесь, дышал и жил, но ничего уже больше не мог для нее сделать, — разве что воздать ей последнюю жертву любви, то есть не отводить глаз от ее одра. За окнами уже стало светать, а в состоянии консульши не наступало никаких изменений.

— Как долго может это продолжаться? — спросил Томас Будденброк и потянул за рукав старого доктора Грабова в глубину комнаты, — доктор Лангхальс в это время делал какое-то вспрыскивание больной. Г-жа Перманедер, зажав рот платочком, тоже подошла к ним.

— Ничего не могу вам сказать, дорогой господин сенатор, — отвечал доктор Грабов. — Возможно, что ваша матушка уже через пять минут освободится от страданий, а возможно, что это продолжится еще несколько часов… Ничего не могу вам сказать. В данном случае мы имеем дело с так называемым отеком легких…

— Я знаю, — прошептала г-жа Перманедер и кашлянула в платочек, слезы текли у нее по щекам. — Это часто случается при воспалении легких — легочные пузырьки наполняются водянистой жидкостью, и человеку больше нечем дышать. Да, я это знаю…

Сенатор стиснул руки и оглянулся на кровать.

— Как она, верно, страдает! — прошептал он.

— Нет, — отвечал доктор Грабов, тоже тихо и так авторитетно, что на длинном добром его лице обозначились строгие складки. — Это обманчиво, дорогой друг. Верьте мне, это обманчиво. Сознание сильно помрачено… То, что вы видите, скорее рефлекторные движения, уж поверьте мне…

И Томас отвечал:

— Дай-то бог!

Но даже ребенок понял бы по глазам консульши, что она в полном сознании и все понимает.

Все снова уселись на свои места… Пришел уже и консул Крегер. Он сидел возле кровати сестры, опершись на набалдашник трости. Глаза у него были красные.

Движения больной участились. Ужасное беспокойство, несказанный страх и томление, роковая неизбежность одиночества, ужас перед полнейшей своей беспомощностью, казалось, целиком завладели этим обреченным смерти телом. Ее глаза, помутневшие, молящие, ищущие и жалобные, то закрывались при агонизирующих движениях головы, то вновь раскрывались так широко, что жилки на глазном яблоке наливались кровью! А сознание все не покидало ее!

Вскоре после того, как пробило три, Христиан поднялся с места.

— Не могу больше, — сказал он и пошел к двери, прихрамывая и по дороге натыкаясь на мебель.

Эрика Вейншенк и Рикхен Зеверин, видимо, убаюканные монотонными стонами больной, уснули на своих стульях, и лица их раскраснелись во сне.

В четыре больной стало еще хуже. Ее приподняли, отерли ей пот со лба. Дыхание у нее прерывалось, страх возрастал.

— Заснуть, — выдавила она из себя. — Снотворного! — Но дать ей снотворного никто не решился.

Вдруг она снова начала отвечать на что-то, чего никто не слышал, как это уже было однажды:

— Да, Жан, теперь уже скоро! — И тут же: — Клара, милая, я иду!..

И опять началась борьба… Последняя борьба со смертью? Нет! Теперь она боролась с жизнью за смерть.

— Я хочу, хочу! — хрипела она. — Не могу больше… Снотворного! Господа! Ради всего святого! Заснуть!..

Это «ради всего святого!» привело к тому, что г-жа Перманедер в голос разрыдалась, а Томас, схватившись за голову, тихо застонал. Но врачи памятовали свой долг: а долг их заключался в том, чтобы всеми силами и как можно дольше отстаивать эту жизнь для близких, — наркотические же средства немедленно сломили бы в умирающей последнюю силу сопротивления. Врачи существуют не затем, чтобы приближать смерть, а затем, чтобы любой ценой сохранять жизнь. За это ратовали религиозные и моральные принципы, которые им внушались в университете, даже если в данный момент они и не помнили о них… Поэтому оба доктора всеми способами подкрепляли сердце и с помощью рвотных средств время от времени добивались мгновенного облегчения.

В пять часов страшная борьба достигла предела. Консульша судорожно вскинулась и, широко раскрыв глаза, стала захватывать руками воздух, словно ища опоры, ища простершихся к ней рук, и, оборачиваясь то туда, то сюда, без устали выкрикивала ответы на зовы, слышимые ей одной и с минуты на минуту, казалось, становившиеся все настойчивее. Можно было подумать, что где-то здесь присутствуют не только ее покойный муж и дочь, но ее отец, мать, свекровь и множество других, опередивших ее в смерти родственников. Она называла какие-то уменьшительные имена, и никто в комнате уже не мог сказать, кого из давно ушедших звали этими именами.

— Да! — восклицала она, оборачиваясь то в одну, то в другую сторону. — Сейчас приду! Сейчас! Сию минуту! Да! Не могу… Снотворного, господа!..

В половине шестого настало мгновение спокойствия. И вдруг по ее состарившемуся, искаженному мукой лицу прошел трепет — неожиданное выражение страстного ликования, бесконечной, жуткой, пугающей нежности появилось на нем. Она стремительно раскрыла объятия, и с такой порывистой непосредственностью, что все почувствовали: между тем, что коснулось ее слуха, и ее ответом не прошло и мига, — крикнула громко, с беспредельной, робкой, испуганной, любовной готовностью и самозабвением: