Консул, смертельно бледный, стоял, схватившись за ручку двери. Мороз подирал его по коже. Представить себе, что в этой маленькой, освещенной тревожным светом комнате он один лицом к лицу с мошенником и с взбесившейся от злобы обезьяной!
— Сударь! Я презираю ваши слова, — не совсем уверенно проговорил он. — Я презираю вашу злобную клевету, тем более что она задевает и меня, который отнюдь не по легкомыслию вверг свою дочь в несчастье. Сведения о моем зяте я получил из достоверных источников… На остальное была воля божия!
Он повернулся. Он не хотел больше слушать и отворил дверь. Но г-н Кессельмейер заорал ему вслед:
— Ага! Из достоверных источников?.. А из каких? От Бока? От Гудштикера и Петерсена? От Масмана и Тамма? Да ведь они все были заинтересованы, и как еще заинтересованы! Этот брак и для них был прямо-таки находкой…
Консул захлопнул за собою дверь.
В столовой хлопотала кухарка Дора, та, что была не чиста на руку.
— Попроси мадам Грюнлих вниз, — приказал консул.
— Собирайся, дитя мое, — сказал он, когда появилась Тони. Он прошел с ней в гостиную. — Приготовься как можно скорее и позаботься, чтобы и Эрика была готова к отъезду. Мы сейчас отправимся в город… Переночуем в гостинице и завтра уедем домой.
— Хорошо, папа, — отвечала Тони. Лицо у нее было красное, растерянное, беспомощное. Она торопливо и бессмысленно шарила в карманах своего платья, не зная, с чего начать приготовления, и все еще не веря в действительность случившегося.
— Что мне брать с собою, папа? — боязливо и взволнованно спросила она. — Все? Все мои вещи? Один сундук или два?.. Так, значит, Грюнлих и вправду банкрот?.. Боже милостивый! Но драгоценности я все-таки могу взять с собой?.. Папа, прислугу надо отпустить… а мне нечем с ними расплатиться… Грюнлих должен был сегодня или завтра дать мне денег на хозяйство.
— Не тревожься, дитя мое! Это здесь уладят без тебя. Возьми самое необходимое, один сундук… небольшой. Твои вещи тебе пришлют. Только не мешкай, слышишь? Мы…
В это мгновенье портьеры раздвинулись, и в гостиную вошел г-н Грюнлих. Быстрым шагом, растопырив руки и склонив голову набок, с видом человека, который собирается сказать: «Вот я! Казни меня, если хочешь!» — он подошел к своей супруге и у самых ее ног опустился на колени. Вид его возбуждал сострадание. Растрепанные золотисто-желтые бакенбарды, измятый сюртук, сбившийся на сторону галстук, расстегнутый воротник и капельки пота, проступившие на лбу.
— Антония! — воскликнул он. — Вот я… есть у тебя сердце в груди, трепетное сердце?.. Тогда выслушай меня… Перед тобой человек, который будет уничтожен, повергнут во прах, человек, который умрет от горя, если ты отринешь его любовь! Я стою на коленях перед тобой… Неужели у тебя хватит духу сказать: «Ты мне противен! Я ухожу от тебя»?
Тони плакала. Все было, как тогда, в ландшафтной. Опять это искаженное страхом лицо, эти устремленные на нее молящие глаза. И опять она удивлена и растрогана неподдельностью, искренностью этого страха, этой мольбы.
— Встань, Грюнлих, — плача попросила она, — ради бога, встань! — Она даже попыталась поднять его за плечи. — Ты мне не противен! Как ты можешь такое говорить? — Не зная, что еще добавить, она беспомощно и растерянно повернулась к отцу. Консул схватил ее за руку, поклонился зятю и пошел с нею к двери.
— Ты уходишь? — крикнул Грюнлих и вскочил на ноги.
— Я уже заявлял вам, — сказал консул, — что я не вправе обречь на несчастье свое ни в чем не повинное дитя, а теперь заявляю, что и вы на это не имеете права. Вы, сударь, оказались недостойным моей дочери. И благодарите создателя, сохранившего ее сердце столь чистым и нетронутым, что она находит в себе силы оставить вас без отвращения! Прощайте!
Но тут уж г-н Грюнлих окончательно потерял голову. Он мог бы заговорить о возвращении Тони, о временной разлуке, о новой жизни и таким образом, быть может, спасти наследство. Но от его рассудительности, «живости и находчивости» ничего уже не осталось. Он мог бы схватить тяжелую небьющуюся бронзовую тарелку, стоявшую на подзеркальнике, но схватил хрупкую вазу, украшенную фарфоровыми цветами, и швырнул ее об пол так, что она разлетелась на сотни осколков.
— А! Хорошо же! Ладно! — закричал он. — Уходи! Думаешь я заплачу, дурища ты эдакая? Ошибаетесь, уважаемая! Я женился на тебе только ради твоих денег, а так как их оказалось очень и очень недостаточно, то и убирайся, откуда пришла! Ты мне осточертела, осточертела, осточертела!..
Иоганн Будденброк молча вывел свою дочь из комнаты. Но сам тут же воротился, подошел к г-ну Грюнлиху, который, заложив руки за спину, стоял у окна и тупо глядел на дождь, мягко дотронулся до его плеча и наставительно прошептал:
— Крепитесь! Уповайте на волю божию!
После того как мадам Грюнлих со своей маленькой дочерью вновь поселилась в большом доме на Менгштрассе, там долго царило подавленное настроение. Все ходили как в воду опущенные и очень неохотно говорили «об этом». Исключая, впрочем, главное действующее лицо, — ибо Тони со страстью предавалась воспоминаниям о случившемся и только за этим занятием чувствовала себя в своей стихии.
Вместе с Эрикой она поселилась на третьем этаже, в комнатах, которые некогда, при жизни старых Будденброков, занимали ее родители. Тони была слегка разочарована тем, что ее папе и в голову не пришло взять для нее отдельную служанку, и пережила несколько горьких минут, когда он, стараясь говорить как можно мягче, разъяснил, что на первых порах ей не пристало вести светскую жизнь и бывать в обществе, ибо если она, по человеческим понятиям, и не несет ответственности за испытание, ниспосланное ей господом богом, то тем не менее положение разведенной жены обязывает ее к сугубо скромному и сдержанному поведению. Впрочем, у Тони был счастливый дар быстро и вдохновенно, от души радуясь новизне, приспосабливаться к любой жизненной перемене. Она вскоре сама полюбилась себе в роли незаслуженно несчастной женщины, одевалась в темное, гладко, как молодая девушка, зачесывала свои прелестные пепельные волосы и отсутствие общества с лихвой возмещала себе нескончаемыми, высокопарными разговорами о своем замужестве, о г-не Грюнлихе, о судьбе и жизни вообще, — разговорами, в которых сквозила горделивая радость по поводу необычности и важности ее теперешнего положения.
Беда только, что не с каждым удавалось ей затеять такой разговор. Консульша, например, хотя и была убеждена, что ее супруг поступил вполне правильно и по-отечески, всякий раз, когда Тони начинала говорить, поднимала свою прекрасную белую руку и останавливала дочь словами:
— Assez, дитя мое. Я не люблю слушать об этом.
Двенадцатилетняя Клара еще ровно ничего не понимала в таких делах, а Тильда была попросту слишком глупа. Удивленное и протяжное: «Ах, как это грустно, Тони!» — вот и все, что у нее нашлось сказать по поводу несчастья кузины. Но зато молодая женщина нашла внимательную слушательницу в лице мамзель Юнгман; последней уж минуло тридцать пять лет, и она имела полное право похваляться, что поседела на службе высшим кругам.