Признания авантюриста Феликса Круля | Страница: 44

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

– Ну что ты несешь, Диана. Как раз наоборот, меня твоя красота…

– Вздор! Это вы себе внушили. Мы, женщины, должны быть счастливы, что вам так нравится наш набор округлостей. Божественная прелесть, перл творения, эталон красоты – это вы, молодые, совсем еще юные мужчины, с ногами, как у Гермеса. А знаешь ты, кто такой Гермес?

– Должен тебе признаться, что в настоящую минуту…

– Celeste! [76] Диана Филибер отдается человеку, никогда не слыхавшему о Гермесе! Какое сладостное унижение для интеллекта! Сейчас, бедняжка ты мой, я тебе объясню, кто такой Гермес, Это юркий бог воров.

Я смешался и покраснел. На секунду у меня мелькнуло смутное подозрение, но я взглянул на нее – и оно рассеялось. Да и слова, которые она, прижимаясь губами к моему локтю, то шептала, то, взволнованно возвышая голос, произносила нараспев, меня вполне успокоили.

– Веришь ли, любимый, что с тех пор, как я научилась чувствовать, я любила только тебя, тебя одного. Ну, не тебя, конечно, но идею такого, как ты, сладостный миг, который в тебе воплотился. Можешь считать это извращенностью, но мне противен мужчина в летах, с бородой и волосатой грудью, зрелый, быть может, даже значительный человек. Affreux! [77] Какая гадость! Значительна я сама, и я считаю извращением de me coucher avec un homme penseur [78] . Только вас, мальчишек, я и любила всю жизнь. Девочкой в тринадцать лет я до умопомрачения влюблялась в своих сверстников. С годами, конечно, для меня слегка менялся их возрастной ценз, но за пределы восемнадцати лет мои устремления, моя любовь ни разу не перешагнули. Тебе сколько лет?

– Двадцать, – отвечал я.

– Ты выглядишь моложе. Для меня ты уже чуть-чуть староват.

– Я? Для тебя староват?

– Ладно, ладно, такой, какой ты есть, ты мое блаженство! Сейчас я тебе скажу… Может быть, эта страсть объясняется тем, что я никогда не была матерью, матерью сына. Я бы его боготворила, будь он не вовсе дурен собой, но где уж там – сын Гупфле… Может быть, эта моя страсть – неутоленное материнство, тоска по сыну… Ты говоришь, извращенность? А вы-то, вы-то? Что для вас наши груди, которые вас вскормили, наше лоно, которое вас породило! Разве вы не жаждете снова стать грудными младенцами? Разве не мать вы так непозволительно любите в женщине? Извращенность? Любовь – извращенное, насквозь извращенное чувство, и другой она быть не может. Хоть зондом прощупай ее, и везде, везде ты только извращение и обнаружишь… Но грустно, конечно, до боли грустно женщине любить мужчину лишь в юноше, в мальчике. C'est un amour tragique, irraisonnable [79] , любовь непризнанная, непрактическая, Для жизни она не годится и для брака тоже. За красоту замуж не выйдешь. Я вышла за Гупфле, богача-фабриканта, чтобы писать под защитой его богатства, писать книги qui sont enormement intelligents [80] . Мой муж ни на что не способен, я уж тебе сказала, во всяком случае со мной. Il me trompe [81] , как говорится, с одной актрисой. Может быть, с ней ему что-нибудь удается, впрочем сомневаюсь. Да мне это и безразлично, все эти истории – мужчина и женщина, брак и измена – мне они безразличны. Я живу только своей так называемой извращенностью, любовью, она для меня основа того, что я есть; я живу восторгом и горечью убеждения, что среди всего необъятного мира природы нет ничего, по прелести равного юной мужественности; превыше всего для меня любовь к вам, к тебе, мой кумир, чью красоту я целую, покорно смиряясь с духом. Я целую твои жадные губы, сомкнувшиеся над белыми зубами, которые ты обнажаешь в улыбке. Целую нежные звезды на твоей груди и золотистые волоски в темном проеме подмышек. Но скажи, откуда у тебя этот бронзовый оттенок кожи? Ведь глаза у тебя синие и волосы белокурые. Ты сводишь меня с ума. О да, сводишь с ума! La fleur de ta jeunesse remplit mon coeur age d'une eternelle ivresse [82] . Душе не отрезветь! Сгустится смерти ночь, но мне и в смертный час страстей не превозмочь! И мы, mon bien-aime, уснем с тобою оба свинцовым вечным сном под черной крышкой гроба. Но юношей краса из мира не уйдет, и тот же стон сердец пронзит небесный свод.

– Что ты такое говоришь?

– Как? Тебя удивляет, что я воспеваю в стихах то, чем ты так страстно восхищаешься? Tu ne connais pas done le vers alexandrin – ni le dieu voleur, toimeme si divin! [83]

Сконфузившись, как маленький мальчик, я покачал головой. Она была вне себя от умиления, и должен сознаться, что все эти хвалы и славословия, вылившиеся в стихи, под конец сильно меня возбудили. И хотя жертва, которую я принес первому нашему объятию, полностью меня опустошила, Диана убедилась, что я снова готов к любви, убедилась с характерным для нее смешением растроганности и восторга. Мы снова слились воедино. И что же? Отказалась она от того, что называла самоотрицанием духа, от этой болтовни об унижении? Нет!

– Арман, – зашептала она мне на ухо, – будь строже со мной. Ведь я твоя раба! Обойдись со мной как с последней девкой. Я не заслуживаю другого обхождения, для меня это будет блаженством!

Я ее не слушал. Мы опять впали в истому. Но она и в истоме что-то измышляла.

– Послушай, Арман.

– Что тебе?

– Накажи меня! Я хочу сказать, выпори меня как следует. Меня, Диану Филибер. Право же, я этого стою и буду тебе только благодарна. Вон твои подтяжки, возьми их, любовь моя, переверни меня и отстегай до крови.

– И не подумаю. За кого ты меня считаешь? Я не из таких любовников…

– Ах, как жаль! Высокопоставленная дама внушает тебе почтение?

Тут мне снова пришла мысль, однажды уже у меня мелькнувшая. Я сказал:

– Послушай лучше ты, Диана? Я сейчас тебе кое-что открою, и, может быть, это тебя вознаградит за то, в чем я, просто в силу своих вкусов, вынужден тебе отказать. Скажи, когда ты, приехав сюда, распаковала или велела распаковать свой чемодан, самый большой, ты не обнаружила никакой пропажи?

– Пропажи? Нет. Ах, да, да! Откуда ты знаешь?

– Пропала шкатулка?

– Шкатулка, да! С драгоценностями? Но как ты мог узнать?

– Я ее взял.

– Взял? Когда?

– На таможне мы стояли рядом. Ты занялась разговором, а я взял ее.