Путешествие на край ночи | Страница: 26

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Как только было решено, что мы, солдаты, разделим с этими стариками относительный комфорт бастиона, они дружно возненавидели нас, что не мешало им клянчить у нас же остатки табака, валявшиеся на окнах, и огрызки черствого хлеба, упавшие под скамейки. В часы приема пищи их восковые лица прилипали к окнам нашей столовой. Над их гноящимися носами украдкой посверкивали глазки старых голодных крыс. Один из этих калек по прозвищу папаша Пируэт, что был хитрей и плутоватей остальных, приходил развлекать нас песенками своей молодости. За табак он был готов на все, что ни прикажут, только не соглашался пройти мимо бастионного морга, который, кстати сказать, никогда не пустовал. Одна из наших шуточек состояла в том, чтобы под видом прогулки увести его в сторону морга и, очутившись у самых его дверей, спросить: «Не хочешь зайти?» Тут уж он, несмотря на одышку, удирал так быстро и далеко, что дня два после этого не казал к нам носу: папаша Пируэт мельком видел смерть.

Наш прекрасноглазый главный врач профессор Падегроб с целью вернуть нам душу оснастил госпиталь целой кучей сложных и сверкающих электрических машин, разряды которых мы периодически испытывали на себе: он считал ток средством повышения тонуса, и на сеансы приходилось соглашаться под страхом вылететь из госпиталя. Падегроб, видимо, был очень богат, иначе ему бы ни за что не накупить столько дорогостоящих подобий электрического стула. Тесть его, крупный политикан, здорово нагрел руки на государственной закупке земли, и доктор мог позволить себе не жмотничать.

Этим следовало пользоваться. В конце концов все улаживается — и преступление, и наказание. Мы принимали его таким, каким он был, и не питали к нему ненависти. Он с великим тщанием изучал нашу нервную систему и расспрашивал нас учтивым, хоть и не без фамильярности тоном. Его отрепетированное добродушие замечательно развлекало наших изысканных сестер милосердия. Каждое утро барышни ждали, скоро ли можно будет насладиться его обаятельностью. Это было для них вроде клубнички. В общем, мы все играли в пьесе, где Падегроб исполнял роль благодетеля-ученого, доброго и глубоко человечного; оставалось только сговориться между собой.

В новом госпитале я лежал в одной палате с сержантом-сверхсрочником Манделомом, давнишним завсегдатаем госпиталей. За несколько месяцев он со своим продырявленным кишечником переменил четыре отделения.

В госпиталях он научился завоевывать и сохранять симпатии сестер. Его рвало, он частенько мочился и ходил кровью, дышал с трудом, но всего этого было еще недостаточно, чтобы снискать особое расположение персонала, видавшего и не такое. Поэтому, когда мимо проходили врач или сестра, Манделом — в зависимости от обстоятельств — орал во всю силу легких или еле шептал: «Победа! Победа будет за нами!» Таким путем, подстраиваясь под пламенную военную литературу и с помощью современных инсценировок, он в моральном смысле котировался как нельзя более высоко. Ловкач, ничего не скажешь!

Манделом был прав: раз всюду театр — надо играть, потому как ничто не выглядит глупее и не раздражает сильнее, чем бездействующий зритель, случайно залезший на сцену. Коль уж ты на нее угодил, подделывайся под общий тон, шевелись, играй — словом, решайся на что-нибудь или проваливай, верно? Женщины в особенности падки на спектакли и беспощадны к любителям. Война, бесспорно, воздействует на яичники, стервам требовались герои, и тем, кто героями не был, приходилось притворяться таковыми или обрекать себя на самую плачевную участь.

Через неделю пребывания в новом госпитале мы смекнули, что нужно живо менять вывеску, и по примеру Манделома (на гражданке — коммивояжера по сбыту кружев) запуганные люди, ищущие уголок потемнее и одержимые позорными воспоминаниями о пережитой бойне, перелицевались в сущую банду оторвиголов, рвущихся к победам и вооруженных сногсшибательными — в этом я ручаюсь — историями. Язык наш стал до того сочным и ядреным, что иногда вгонял наших дам в краску, но они никогда не жаловались: всем ведь известно, что солдат отважен, беззаботен и груб, и чем он грубее, тем храбрей.

Сперва, как мы ни подражали Манделому, наши патриотические ухватки были еще несколько не отшлифованы и поэтому неубедительны. Потребовалась неделя, нет, даже две, усиленных репетиций, чтобы мы окончательно нащупали правильный тон.

Как только наш врач, ученый-профессор Падегроб заметил бьющее в глаза улучшение наших нравственных качеств, он в порядке поощрения разрешил нам свидания, в частности с родными.

Мне рассказывали, что некоторые особо одаренные солдаты испытывают в бою нечто вроде опьянения и даже острое наслаждение. А я, стоило мне попробовать представить себе наслаждение такого особого рода, неделю самое меньшее после этого ходил больным. Я чувствовал себя настолько неспособным кого-нибудь убить, что лучше было и не пытаться, а сразу оставить затею. И не из-за отсутствия опыта — было сделано все, чтобы мне его привить, но вот призвание к этому у меня начисто отсутствовало. Может быть, меня следовало приучать к этому не в такой спешке.

Однажды я решил поделиться с профессором Падегробом телесными и душевными трудностями, мешавшими мне быть смелым, как мне хотелось и как того требовали обстоятельства — разумеется, высшего порядка. Я малость побаивался, как бы он не счел меня нахалом и дерзким болтуном… Какое там! Напротив, мэтр с места в карьер возликовал, что я в порыве откровенности рассказал ему о своем душевном смятении.

— Бардамю, друг мой, вы поправляетесь. Вы просто-напросто поправляетесь — вот какой он сделал вывод. — Я рассматриваю ваше абсолютно самопроизвольное признание, Бардамю, как весьма обнадеживающий симптом существенного оздоровления вашей психики. Водкен, этот скромный, но проницательный исследователь случаев морального упадка у солдат Империи, еще в тысяча восемьсот втором году изложил результаты своих штудий в отчете, ставшем ныне классическим, но несправедливо игнорируемом теперешними студентами; в нем он очень точно и метко квалифицирует «припадки искренности» как особо положительный симптом морального выздоровления. Чуть ли не столетие спустя наш великий Дюпре разработал в связи с этим симптомом свою знаменитую номенклатуру, где подобные кризисы фигурируют под названием «кризиса концентрации воспоминаний», который, согласно тому же автору, непосредственно предшествует — при правильном лечении — массированному распаду вызывающих страх представлений и окончательному очищению поля сознания, являющемуся заключительным феноменом психического выздоровления. С другой стороны, в свойственной ему образной терминологии, Дюпре называет «очистительным поносом сознания» этот кризис, который сопровождается у больного бурной эйфорией, ярко выраженным возобновлением активных контактов и капитальным восстановлением сна, который может порой длиться целыми сутками, а также, на следующей стадии, повышением активности половых функций до такой степени, что нередко больные, отличавшиеся прежде фригидностью, испытывают настоящий эротический голод. Отсюда формулировка: «Больной не вступает в период выздоровления, а врывается в него». Таково великолепное, не правда ли, по своей яркости резюме этого триумфального восстановительного процесса, резюме, которым Филибер Маржетон, один из великих французских психиатров минувшего века, охарактеризовал воистину победное восстановление всех видов нормальной деятельности у пациента, исцеляющегося от болезненного страха. Что касается вас, Бардамю, вы для меня с настоящей минуты подлинно выздоравливающий… Быть может, вам интересно узнать, коль уж мы с вами, Бардамю, пришли к такому утешительному выводу, что завтра я как раз делаю в Обществе военных психологов доклад о фундаментальных особенностях человеческого разума? Полагаю, что доклад будет не лишен достоинств.