Путешествие на край ночи | Страница: 47

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Мебель, унаследованная мной от него, показывала, что в смысле стульев, столиков, кресел можно при известной изобретательности сочинить из обломков ящиков из-под мыла. Этот хмырь научил меня развлекаться, одним резким взмахом ноги далеко отбрасывая тяжелых гусениц в панцирях, которые, исходя слизью и дрожа, безостановочно штурмовали нашу лесную хижину. Раздавишь их по неловкости — пеняй на себя! Целую неделю от этой незабываемо мерзкой каши будет неторопливо подниматься немыслимый смрад. Мой предшественник вычитал в журналах, что эти медлительные чудища — самые древние твари на Земле. Они восходят, уверял он, ко второй геологической эре. «Когда мы сами станем такими же древними, чем мы только, приятель, вонять не будем!» Так буквально он и говорил.

Сумерки в этом африканском аду были великолепные. Хотелось, чтобы они длились без конца, всякий раз трагические, как гигантское убийство солнца. Колоссальное зрелище, только для одного человека слишком уж восхитительное. Целый час на небе, образованном обезумевшей алостью, шел парад красного, а затем от деревьев к первым звездам взлетали трепещущие зеленые полосы. Потом горизонт серел, потом опять розовел, но уже блеклой и недолгой розоватостью, и все кончалось. Все цвета измятыми лохмотьями повисали над лесом, как обрывки мишуры после сотого спектакля. Происходило это ежедневно около шести пополудни.

И ночь со всеми своими чудищами пускалась в пляс под уканье многих и многих тысяч жаб.

Лес только и ждет этого, чтобы задрожать, засвистеть, зарычать всеми своими глубинами. Он — словно огромный неосвещенный, до отказа набитый похотливыми пассажирами вокзал. Деревья сверху донизу вспухают прожорливыми тварями, искалеченными эрегированными членами и ужасом. В конце концов в хижине становилось уже ничего не слышно. Я вынужден был в свой черед ухать через стол, как сова, чтобы мой сотоварищ мог разобрать, что я говорю. С меня, не любящего природу, было ее вполне достаточно.

— Как вас звать? Вы, по-моему, сказали — Робинзон? — спросил я его.

Мой сотоварищ как раз втолковывал мне, что туземцы в здешних местах страдают — вплоть до впадения в полный маразм — от всех болезней, какие только можно подхватить, так что эти ублюдки ни к какой коммерции не способны. Пока мы разговаривали о неграх, мошкара и здоровенные насекомые в таком количестве облепили наш фонарь, что его пришлось погасить.

Когда я тушил свет, передо мной снова возникло лицо Робинзона под темной вуалью из насекомых. Может быть, именно поэтому его черты более отчетливо ожили у меня в памяти, хотя раньше ничего определенного мне не напоминали. Мой предшественник продолжал говорить со мной в темноте, а я возвращался в прошлое, и голос его уводил меня все дальше сквозь двери годов, месяцев, дней. Я спрашивал себя, где я встречал этого человека. Но я ничего не мог придумать. Мне не отвечали. Бредя на ощупь среди призраков былого, недолго и заблудиться. Как страшно, что в минувшем недвижно пребывает столько людей и вещей! Живые, затерявшиеся в катакомбах времени, так крепко спят бок о бок с мертвыми, что уже неразличимы в общей тени.

Под старость не знаешь, кого будить — живых или мертвых.

Я силился сообразить, кто же такой Робинзон, как вдруг меня словно подбросило: где-то рядом во тьме раздалось нечто вроде жутко утрированного хохота. Тут же все смолкло. Это наверняка гиены — мой предшественник предупреждал ведь меня.

Мне все более ощутимо не давало покоя имя Робинзон. Мы толковали в темноте о Европе, о еде и напитках — ах, до чего же прохладных! — которые, имея деньги, можно там заказать. Мы не говорили о завтрашнем дне, когда мне придется — возможно, на годы — остаться наедине с грудой консервных коробок. Уж не предпочесть ли этому войну? Нет, на войне хуже. Даже мой сотоварищ согласился со мной. Он тоже на ней побывал. И все-таки сматывался отсюда. Несмотря ни на что — с него было довольно леса. Я пытался вернуть его к разговору о войне, но он уклонился от этой темы.

Наконец, когда мы оба — каждый в своем углу — уже укладывались на жалкую лиственную подстилку за деревянной перегородкой, он без церемоний признался, что риск попасть под суд за мошенничество предпочитает жизни на одних консервах, которую вел почти год. Теперь мне все было ясно.

— Есть у вас вата для ушей? — осведомился он. — Если нет, сделайте сами — надергайте волосков из одеяла и промажьте их банановым маслом. Получатся очень приличные тампончики. Не желаю я всех этих легавых слушать!

Хотя в шумовой буре ночи был повинен кто угодно, только не легавые, он все-таки держался за это неточное собирательное выражение.

Внезапно его выдумка с ватой показалась мне прикрытием для какой-то мерзкой уловки. Я невольно поддался дикому страху: а вдруг он прикончит меня на моей раскладушке и унесет с собой все, что осталось в кассе? Предположение ошеломило меня. Но что делать? Звать на помощь? Кого? Людоедов из деревни? Значит, пропадать без вести? Но я и так уже почти пропал. В Париже без состояния, долгов, надежд на наследство еле-еле наскребаешь на существование и трудно не пропасть без вести. А здесь? Какой дурак согласится поехать в Бикомимбо, где нечего делать, кроме как плевать в воду да меня вспоминать? Ясно, что никто.

Потянулись часы страха с передышками. Мой сотоварищ не храпел. Шум и вопли, долетавшие из леса, мешали мне слышать его дыхание. Имя Робинзон так неотступно гвоздило у меня в голове, что в конце концов там ожили знакомые мне фигура, походка, даже голос. И в миг, когда я собирался по-настоящему нырнуть в сон, передо мной отчетливо встал весь человек: я поймал — не себя самого, понятное дело, а воспоминание о нем, Робинзоне из Нуарсер-сюр-ла-Лис в далекой Фландрии, с которым я крался по краю ночи, когда мы искали в ней лазейку для бегства от войны, и которого я еще раз встретил в Париже. Годы разом промелькнули передо мной. Догадка далась мне трудно: я же долго болел головой. Теперь, когда я понял, что все вспомнил, мне было уже не совладать с собой: я окончательно сдрейфил. Узнал ли он меня? Как бы то ни было, он мог рассчитывать на мое молчание, мое соучастие.

— Робинзон! Робинзон! — окликнул я радостно, словно собирался сообщить ему хорошую новость. — Эй, старина! Эй, Робинзон!

Никакого ответа.

С отчаянно бьющимся сердцем я встал, ожидая сволочного удара под дых. Ничего. Тогда, расхрабрившись, я рискнул наконец пройти в другой угол хижины, где — я сам это видел — он улегся спать. Там его не было.

Я дождался утра, время от времени зажигая спички. День ворвался ко мне вихрем света, а затем радостно ввалились негритянские слуги во всей своей беспредельной ненужности, если не считать того, что они принесли с собой веселье. Они уже пытались привить мне беззаботность. Напрасно я силился продуманными жестами втолковать им, как меня тревожит исчезновение Робинзона: это нисколько не мешало боям чихать на случившееся. Оно и правильно — безумие заниматься чем-нибудь, кроме того, что у тебя перед глазами. В конце концов, и меня больше всего расстраивала пропажа наличности из кассы! Но чтобы люди, укравшие деньги, возвращались — такое увидишь не часто. Это обстоятельство доказывало мне, что Робинзон вряд ли вернется убивать меня. Уже выигрыш!