Путешествие на край ночи | Страница: 71

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Лучше уж молча смотреть за окно, на улицу, где серый бархат вечера покрывает дом за домом, сначала маленькие, потом большие, и, наконец, движущихся между ними людей, которые все слабее, расплывчатей, нерешительней вырисовываются на тротуарах, перед тем как кануть во тьму.

Вдали, гораздо дальше фортов, нити и ряды огней, там и сям, как гвозди, вколоченные в полумглу, натягивают на город забытье, а между ними моргают и подмигивают красные и зеленые сигналы, словно вереницы судов, целые их эскадры, отовсюду стянулись туда и, вздрагивая, ждут, когда за Башней [65] распахнутся ворота ночи.

Ну что бы матери хоть на миг перевести дух или на минуту замолчать! Тогда можно было бы от всего отказаться, попробовать выбросить из головы, что нужно жить. Но мамаша не отставала:

— Может, поставить ей клизму, доктор? Как вы думаете?

Я не ответил ни да, ни нет, а только еще раз, коль скоро уж мне дали раскрыть рот, посоветовал госпитализировать больную. В ответ раздались новые вопли, еще более визгливые, безапелляционные, душераздирающие. Ничего не поделаешь.

Я молча направился к двери.

Теперь между нами и кроватью пролегли сумерки.

Я уже с трудом различал руки дочери, лежавшие на простынях: они были почти так же белы.

Я вернулся и пощупал пульс, еще менее четкий и ощутимый, чем раньше. Дыхание было прерывистое. Я явственно слышал, как кровь скатывается на паркет, с замирающим тиканьем часов, которые вот-вот остановятся. Ничего не поделаешь. Мать шла впереди меня к двери.

— Главное, доктор, — холодея от страха, напутствовала она меня, — обещайте никому ничего не рассказывать. — Она прямо-таки умоляла. — Даете слово?

Я обещал все, что ей заблагорассудилось. Потом протянул руку. Двадцать франков. Она тихо притворила за мной дверь.

Внизу, с подобающим выражением на лице, меня дожидалась тетка Бебера.

— Плохо дело? — осведомилась она.

Я сообразил, что в ожидании меня она проторчала здесь самое меньшее полчаса — ей ведь причитались обычные комиссионные: два франка. Она опасалась, как бы я не улизнул.

— А у Прокиссов все нормально? — поинтересовалась она, надеясь получить чаевые и за них.

— Они мне не заплатили, — отрезал я.

Это тоже была правда. Улыбка тетки превратилась в гримасу: она не поверила мне.

— Что ж это вы, доктор, не умеете заставить себе платить? Этак вас уважать перестанут. В наше время люди должны расплачиваться наличными, и сразу, иначе вы с них ничего не получите.

И это тоже было верно. Я заторопился. Дома, перед уходом, я поставил вариться фасоль. Теперь пора было идти за молоком: спустилась ночь. Днем, встречая меня с бутылкой, люди улыбаются. Ясно, у него даже прислуги нет.

Потом, растягивая недели и месяцы, поползла зима. Мы не вылезали из тумана и дождя.

Больных хватало, но лишь немногие могли и хотели платить. Медицина — дело неблагодарное. Если добился уважения у богатых, ты похож на холуя; если у бедняков — смахиваешь на вора. Гонорар! Тоже мне словечко! У пациентов не хватает на жратву и кино, а тут я вытягиваю их гроши на гонорар! Да еще когда они чуть ли не загибаются. Неудобно. Вот и отпускаешь их так. Тебя считают добрым, а ты идешь ко дну.

В январе, чтобы рассчитаться за квартиру, я продал буфет. Решил, мол, освободить место и устроить в столовой гимнастический зальчик, объяснил я соседям. Поверили мне, как же! В феврале, чтобы уплатить налог, я толкнул свой велосипед и граммофон, прощальный подарок Молли. Он играл «No More Worries» [66] . Я до сих пор помню мотив. Это все, что мне осталось. Пластинки долго валялись в лавке у Безона, но в конце концов он их все-таки сбагрил.

Для понта я рассказывал, что с первыми погожими днями собираюсь приобрести машину и потому заранее подкапливаю наличные. Для серьезных занятий медициной мне не хватало нахальства. Когда меня провожали до дверей, получив советы и рецепт, я начинал разводить рацеи, лишь бы хоть немного оттянуть момент расплаты. Не получалось из меня проститутки. Большинство моих клиентов выглядели такими несчастными, от них так воняло, они так косо на меня поглядывали, что я вечно задавался вопросом, откуда им взять двадцать полагающихся мне франков и не пришьют ли меня за них. Но двадцать франков нужны были позарез. Экий срам! До смерти не перестану краснеть из-за этого.

Гонорар!.. Пусть мои коллеги продолжают прибегать к такому красивому слову. Им-то не противно! Они находят его вполне естественным и само собой разумеющимся. Мне же было стыдно употреблять его, а как без него обойдешься? Знаю, объяснить можно все. Тем не менее тот, кто принимает сто су от бедняка или негодяя, сам изрядная дрянь. Именно с тех пор для меня стало несомненно, что я такая же дрянь, как любой другой. Я, разумеется, не кутил и не роскошествовал на эти пяти- и десятифранковики, нет. Львиную долю отбирал у меня домовладелец, но это все равно не извиняет меня. Хочется, конечно, чтобы извиняло, но не извиняет. А домовладелец — форменное дерьмо. И все тут.

Я перепортил себе столько крови, так набегался под ледяными ливнями, что в свой черед стал похож на чахоточного. Это неизбежно. Это обязательно случается, когда поневоле отказываешь себе почти во всех удовольствиях. Время от времени я покупал себе яйца, но обычно пробавлялся сушеными овощами. Варить их долго. После приема больных я часами просиживал на кухне, следя, как кипит мое варево, а поскольку жил я на втором этаже, передо мной развертывалась роскошная панорама. Задний двор — это изнанка стандартных домов. Времени у меня было в избытке, и я не спеша разглядывал дома, а главное, вслушивался в их жизнь.

На задний двор, треща и рикошетируя, обрушивались все крики и голоса из двух десятков окрестных зданий вплоть до писка птичек из привратницких, где они с отчаянием ждут весны, которой так и не увидят в своих заплесневелых клетках, висящих около уборных, всех уборных, сгруппированных в глубине полумрака и хлопающих своими расхлобыстанными дверями. Сотни пьяных самцов и самок, населяющих эти кирпичные коробки, начинают эхо хвастливыми ссорами и неудержимой забористой бранью, особенно по субботам после завтрака. Это самый интенсивный момент семейной жизни. Подзуживая друг друга, супруги дозаправляются. Тут уж папаша хватается за стул, размахивая им, как топором, а мамаша — кочергой, что твоей саблей. Берегитесь, слабые! Кто мал, тому и достается. Затрещины припечатывают к стене всех, кто не в силах защищаться и ответить тем же: детей, собак, кошек. После третьего стакана вина, черного, самой дешевки, страдает собака: ей с маху отдавливают каблуком лапу. Пусть знает, как просить жрать, когда люди голодны! Смеху-то, когда она прячется под кровать, скуля так, словно ей брюхо вспороли! Это сигнал! Ничто так не подзадоривает подвыпившую женщину, как мучения животных, но, к несчастью, не всегда под рукой бык. Спор разгорается, мстительный, неудержимый, как бред; тон задает жена, пронзительно бросая самцу вызов к бою. А потом — потасовка, табуретки разлетаются в куски. Грохот низвергается во двор, в полутьме кружит эхо. Дети пищат от ужаса. Они обнаруживают, что сидит в папе и маме. Вопли навлекают на них новые гром и молнию.