— Maître, — начал он, — мне ясно, что вы должны быть очень привержены к благородной отрешённости здешнего вашего местопребывания, — о, я всё видел, холмы, пруд, деревенскую церковь et puis cette maison pleine de dignité avec son hôtesse matternelle et vigoureuse. Madame Scnweige-still! Mais ça veut dire: Je sais me taire. Silence, silence! [169] Какая всё это прелесть! И давно вы здесь живёте? Десять лет? Без перерыва? Почти без перерыва? C'est étonnant! [170]
Вполне понятно! И тем не менее, figurez-vous [171] , я приехал, чтобы увезти вас, склонить на кратковременную измену; на своём плаще я хочу пронести вас по воздуху, показать вам царства нашей земли и всё их великолепие, более того, повергнуть их к вашим ногам… Простите меня за столь напыщенные выражения! Они, конечно, ridiculement éxagerée [172] , особенно это «великолепие». Не такое уж оно великолепное и волнующее, это говорю я, а я сын маленьких людей и вышел из среды не только скромной, но, можно сказать, убогой. Моя родина — Люблин, городок в глубине Польши, а семья… бедная еврейская семья, я ведь, да будет вам известно, еврей: Фительберг — это очень распространённая среди еврейской бедноты польско-немецкая фамилия; правда, мне удалось сделать её именем видного борца за передовую культуру, более того — я вправе это утверждать — друга великих артистов. C'est la verité pure, simple et irréfutable [173] . A произошло это потому, что я с детства стремился к высокому, духовному и занимательному и прежде всего к новому, которое пока ещё скандалёзно, но почётно, обнадёживающе-скандалёзно, а завтра сделается наиболее дорого оплачиваемым гвоздём искусства, искусством с большой буквы. A qui le dis-je? Au commencement était le scandal [174] .
Слава тебе господи, захолустный Люблин остался далеко позади! Вот уже двадцать лет, как я живу в Париже, я даже целый год слушал в Сорбонне лекции по философии. Но à la longue [175] мне это наскучило. Конечно, и философия может иметь в себе нечто скандалёзное. О, ещё как может! Но для меня она слишком абстрактна. И затем мне почему-то кажется, что метафизику предпочтительнее изучать в Германии. Мой почтеннейший визави, господин профессор, вероятно, со мной согласится… Всё началось с того, что я стал во главе малюсенького, но весьма оригинального театрика на бульварах, un creux, une petite caverne на сто человек, nomme «Théâtre des fourberies gracieuses» [176] . Правда, прелестное название? Но, что поделаешь, экономически это оказалось обречённым предприятием. Мест было мало, и потому они стоили так дорого, что нам приходилось пускать людей бесплатно. Смею вас заверить, что у нас было достаточно непристойно, но при этом чересчур high brow [177] , как говорят англичане. Если в публике сидят только Джемс Джойс, Пикассо, Эзра Поунд да герцогиня Клермон-Тоннэр, концов с концами не сведёшь. En un mot, мои «Fourberies gracieuses» [178] , после очень короткого сезона приказали долго жить, но для меня этот эксперимент не остался бесплодным, благодаря ему я вошёл в соприкосновение с корифеями артистического общества Парижа, с художниками, музыкантами, поэтами: ведь в Париже, я даже здесь решаюсь это сказать, бьётся пульс современной жизни. Вдобавок, как директор, я получил доступ во многие аристократические салоны, где бывали эти львы артистического света…
Вы, наверно, удивитесь. Наверно, спросите себя: «Как он этого добился? Каким образом еврейский мальчик из польской провинции проник в этот избранный круг и стал вращаться среди crème de la crème? [179] Ах, милостивые государи, ничего не может быть легче! Так скоро научаешься завязывать галстук к смокингу, с полнейшей ноншалантностью входить в салон, даже если надо сойти по ступенькам и вовсе забывать о том, что человека может беспокоить вопрос, куда девать руки. Затем надо то и дело говорить: «Ah, madame, oh, madame! Que pensez-vous, madame? On me dit, madame, que vous etes fanatique de musique?» [180] Собственно, и всё. Издали поневоле переоцениваешь эти штучки.
Enfin, связи, которыми я был обязан моим «Fourberies» [181] , пошли мне на пользу и ещё приумножились, когда я открыл своё Бюро исполнения современной музыки. Но самое лучшее, что я тогда нашёл себя, ибо такой, каким вы меня видите, я — импресарио, импресарио по крови, никем иным я стать не мог: это моя страсть и моя гордость, j'y trouvé ma satisfaction et mes délices [182] в том, чтобы выдвигать талант, гения, значительного человека, трубить о нём, заставлять общество им воодушевиться или хотя бы взволноваться. Enfin, только это им нужно — et nous nous rencontrons dans ce désir [183] — общество хочет, чтобы его возбуждали, бросали ему вызов, разрывали его на части в pro и contra; благодарность к вам оно испытывает только за шумиху, qui fournit le sujet [184] для газетных карикатур и нескончаемой болтовни: путь к почестям в Париже ведёт через бесчестье! Премьера, если она настоящая, проходит так, что во время исполнения зрители вскакивают с мест и большинство вопит: «Insulte! Impudence! Bouffonnerie ignominieuse!» [185] — тогда как шесть или семь initiés [186] , Эрик Сати, несколько сюрреалистов и Виржиль Томсон, кричат из ложи: «Quelle précision! Quel esprit! C'est divin! C'est suprême! Bravo! Bravo!» [187]