Может ли кто-нибудь усомниться в том, что я способен с такою же точностью воссоздать сцену, разыгравшуюся между Рудольфом и Мари Годо, как и разговор в Пфейферинге? Может ли кто-нибудь усомниться, что я и здесь был «очевидцем»? Полагаю, что — нет. Но также полагаю, что пространное повествование об этом ни для кого уже не нужно и не желательно. Роковой исход этой сцены, поначалу казавшийся кое-кому, — не мне, конечно, — довольно забавным, навряд ли был следствием только одной встречи. Здесь необходима была ещё и вторая, и Рудольф решился на неё, поощрённый тем, как Мари простилась с ним после первой. Войдя в маленькую прихожую пансиона, он натолкнулся на тётю Изабо, осведомился, дома ли её племянница, и попросил дозволения с глазу на глаз обменяться с нею несколькими словами в интересах третьего лица. Старушка предложила ему пройти в гостиную, причём её лукавая улыбка свидетельствовала о полнейшем неверии в «интересы третьего». Он вошёл к Мари, которая встретила его удивлённо, но приветливо, и вознамерилась тотчас же позвать тётушку, отчего он, к её вящему, весело подчёркнутому удивлению, поспешил её удержать. Тётушке известно о его приходе, и она, конечно, явится сюда после того, как он переговорит с нею, Мари, об одном очень серьёзном и важном деле. Что же она ему ответила? Да уж наверно, «право же, меня разбирает любопытство» или что-нибудь в этом роде. Затем она попросила гостя сесть и стала ждать заинтересовавшего её разговора.
Он пододвинул кресло к её чертёжной доске и заговорил. Никто на свете не вправе сказать, что Рудольф отступил от слова, данного другу. Он его сдержал и честно выполнил поручение. Стал говорить об Адриане, о его значительности, его великом даре, который публика лишь медленно постигает, о своём восхищении им, о своей преданности этому необыкновенному человеку. Напомнил ей о Цюрихе, о вечере у Шлагингауфенов, о поездке в горы. Признался, что его друг любит её. Но как это делается? Как признаются женщине в любви другого? Наклоняются ли к ней при этом? Берут ли просительно её руку, которую хотят передать другому? Я не знаю. Мне довелось передать лишь просьбу принять участие в загородной поездке, а не предложение руки и сердца. Знаю, что она выдернула свою руку из его руки или же быстро сняла её со своих колен и ещё знаю, что краска залила её по-южному бледные щёки и что смех погас в глубине её тёмных зрачков. Она не могла взять в толк, о чём он говорит, сомневалась в том, что поняла его. Спросила, надо ли понимать, что Рудольф просит её руки для господина доктора Леверкюна. Да, гласил ответ, долг и дружба велят ему сделать это. Адриан, любя его, дал ему это поручение, и отказать ему он не решился. Её явно холодный, явно насмешливый ответ, что это очень мило с его стороны, поверг его в ещё большее замешательство. Странность его положения, его роли только сейчас дошла до сознания Рудольфа, вдобавок сюда примешался страх, что в этой миссии есть что-то для неё обидное. Её поведение, её крайняя сдержанность испугали его и в глубине души обрадовали. Он начал бормотать какие-то слова оправдания. Она, мол, не знает, как трудно в чём-нибудь отказать такому человеку. Не говоря уж о том, что он чувствует определённую ответственность за тот поворот, который это чувство придало жизни Адриана, ибо это он подвигнул его на поездку в Швейцарию, где Адриан встретился с нею. Странное дело, скрипичный концерт, посвящённый ему, Рудольфу, в сущности оказался только средством увидеть её. Он заклинает понять, что это чувство ответственности немало способствовало его готовности исполнить желание Адриана.
Тут она проворно отдёрнула руку, которую он, высказывая свою просьбу, пытался пожать, и ответила следующее. Ответила, что не стоит ему дальше расточать своё красноречие и что весьма несущественно, как она понимает его роль. К большому своему сожалению, она вынуждена сказать, что хотя его друг и поручатель, несомненно, произвёл на неё впечатление, но что благоговейные чувства, возбуждаемые в ней его личностью, не могут лечь в основу предлагаемого ей союза. Встречи с доктором Леверкюном она всегда почитала для себя честью и радовалась им, но впредь, увы, вынуждена будет от них отказаться. И ещё ей очень досадно, но этот новый статус, конечно, относится и к ходатаю, присланному доктором Леверкюном. После всего происшедшего, право же, лучше им обоим друг друга не видеть. К этому ей нечего прибавить. «Adieu, monsieur!»
Он взмолился: «Мари!» Но она только удивилась, что он назвал её крёстным именем, и — я как будто и сейчас слышу её голос, повторивший: «Adieu, monsieur!»
Он ушёл, — с виду точно побитая собака, ко в душе довольный, даже ликующий. Вот оно и подтвердилось, что Адриановы матримониальные намерения — чепуха, а то, что он за них перед нею предстательствовал, очень её рассердило и — какая радость! — больно задело. Он не спешил сообщить Адриану о результатах своего посещения и был доволен, что не утаил от него и собственного своего отношения к этой прелестной девушке. Итак, что же он сделал? Сел писать письмо к мадемуазель Годо, в котором уверял, что после её «Adieu, monsieur!» у него нет сил ни жить, ни умереть: самое его существование зависит от того, будет ли ему дано увидеть её и задать ей один вопрос, впрочем, он уже сейчас с трепетом душевным ей его предлагает: неужели же она не в состоянии понять, что человек, бесконечно почитающий друга, может пожертвовать своими чувствами, подавить их в себе и стать бескорыстным ходатаем другого? И далее — неужели же она не в состоянии понять, что эти подавленные, обузданные чувства ликующим потоком прорвались из душевной глубины, как только выяснилось, что желания другого остались без отклика. Он просит у неё прощения за предательство, совершённое им… по отношению к себе самому. Он не считает себя вправе раскаиваться, но сердце его полнится ликованием при мысли, что отныне уже не может считаться предательством, если он скажет, что любит её.
Так он писал. Довольно складно и, как мне думается, в порыве азартного волокитства, даже не сознавая, что после его сватовства от имени Адриана это объяснение в любви неизбежно будет воспринято как предложение руки и сердца; в его донжуанском мозгу такая мысль, видимо, не укладывалась. Письмо это прочитала племяннице, не пожелавшей его распечатать, тётушка Изабо. Ответа на него Рудольф не получил. Но когда два дня спустя он приказал горничной из пансиона «Гизелла» доложить о себе тётушке, ему не отказали в приёме. Мари ушла в город. Старая дама с лукавым упрёком сообщила ему, что после его тогдашнего визита Мари с плачем прильнула к её груди. Я лично считаю, что тётушка это выдумала. Ей нравилось подчёркивать гордость племянницы. Она, мол, глубоко чувствующая, но очень гордая девушка. Обнадёжить его относительно возможности нового объяснения с Мари она не решилась. Но он может быть уверен, что она не замедлит обратить её внимание на рыцарственность его побуждений и поступков.
Прошло ещё два дня, и он снова туда явился. Мадам Ферблантье — фамилия вдовой тётушки — отправилась в комнату племянницы. Она пробыла там довольно долго, а выйдя оттуда, ободряюще ему подмигнула и кивком указала на неплотно прикрытую ею дверь. Стоит ли говорить, что в руках у него был букет цветов?
Что мне ещё сказать? Я слишком стар и слишком грустно у меня на душе, чтобы воссоздавать сцену, детали которой, собственно, никому не интересны. Рудольф снова сделал предложение, на сей раз уже от своего имени, хотя этот вертопрах годился в мужья не лучше, чем я в донжуаны. Но, право же, бессмысленное занятие распространяться о надеждах и чаяниях жениха и невесты, которым не суждено было вступить в брак, ибо жестокая судьба поторопилась разорвать этот союз. Мари отважилась полюбить сердцееда с «малым тоном», об артистическом таланте и обеспеченной карьере которого ей некогда говорил Адриан с такой теплотой и серьёзностью. Она поверила, что ей удастся его удержать, привязать его к себе, приручить, она не отняла у него своих рук, ответила на его поцелуй; суток не прошло, как весь наш круг знакомых обежала забавная весть: Руди попался в сети, и отныне концертмейстер Швердтфегер и Мари Годо — жених и невеста. Вслед за тем распространился слух, что он намерен порвать контракт с цапфенштесерским оркестром, справить свадьбу в Париже и там же предложить свои услуги новому музыкальному начинанию французов, так называемому «Orchestre symphonique» [249] .