Киль умолк. Никто не шелохнулся и не произнес ни слова за все то время, что он говорил. Теперь заговорил Шеф. Он переступил с ноги на ногу, повернулся к окну и тихо, почти шепотом, произнес:
— Черт знает что.
И мы все продолжили снимать комбинезоны и складывать их в углу на пол, все, кроме Старика, этого приземистого коротышки. Он стоял и смотрел, как Киль медленно идет в угол, чтобы сложить там свою одежду.
После рассказа Киля жизнь в эскадрилье снова вошла в норму. Исчезло напряжение, которое мы испытывали больше недели. На аэродроме всем было занятие. Но никто больше не вспоминал о путешествии Киля. Мы никогда больше об этом не говорили, даже когда пили по вечерам в «Эксельсиоре» в Хайфе.
Сирийская кампания подходила к концу. Всем было ясно, что скоро она должна закончиться, хотя французы и сражались отчаянно на юге от Бейрута. Мы продолжали летать. Мы много летали над судами, с которых обстреливали берег, ибо наша работа состояла в том, чтобы защищать их от «Юнкерсов-88», прилетавших с Родоса. Во время последнего полета над судами и был убит Киль.
Мы летели высоко над кораблями, когда нас атаковали крупными силами Ю-88 и началось сражение. У нас в воздухе было только шесть «харрикейнов»; «юнкерсов» налетело много, и битва была серьезная. Не очень хорошо помню, как тогда все происходило, да это и не запомнишь. Но помню, что сражение было сумасшедшим, с преследованиями, «юнкерсы» с ходу атаковали корабли, с кораблей отстреливались, пуская в воздух все, что можно, так что небо было полно белых цветов, которые быстро расцветали, вырастали на глазах и уносились с ветром. Помню, как немец взорвался в воздухе. Это произошло быстро, вспыхнуло что-то белое, и там, где только что был бомбардировщик, ничего не осталось, только крошечные железные обломки медленно посыпались вниз. Помню еще одного, у которого отстрелили заднюю турель, и та летела вместе со стрелком, который уцепился за хвост стропами, пытаясь снова взобраться в машину. Помню одного смельчака, который оставался вверху, чтобы биться с нами, пока другие заходили на бомбометание. Помню, мы его сбили, и помню, как он медленно перевернулся на спину, бледно-зеленым животом вверх, как дохлая рыба, а потом штопором ринулся вниз.
И помню Киля.
Я был рядом с ним, когда его самолет загорелся. Я видел, как пламя вырывается из носа его машины и пляшет на капоте двигателя. Из выхлопных патрубков его «харрикейна» потянулся черный дым.
Я подлетел ближе и стал вызывать его по радио:
— Алло, Киль. Тебе надо прыгать.
Я услышал его голос. Он говорил спокойно и медленно:
— Это не так-то просто.
— Прыгай, — кричал я, — прыгай быстрее.
Я видел его под стеклянной крышей кабины. Он посмотрел в мою сторону и покачал головой.
— Это не так-то просто, — ответил он. — Я ранен. У меня прострелены руки, и я не могу расстегнуть замок привязных ремней.
— Выпрыгивай, — кричал я. — Ради бога, прыгай же!
Но он не отвечал. Какое-то время его самолет продолжал лететь прямо, а потом мягко, словно умирающий орел, опустил одно крыло и устремился к морю. Я смотрел ему вслед; в небе осталась тонкая полоска черного дыма. И тут я снова услышал голос Киля, который отчетливо и медленно произнес: «Ну и повезло же мне, подлецу. Как же мне повезло».
Внизу нескончаемым морем простирались волнистые облака. Сверху светило солнце. Оно было белым, как и облака, потому что солнце никогда не бывает желтым, когда на него смотришь, находясь высоко в небе.
Он продолжал лететь на «спитфайре». Его правая рука была на штурвале, а руль направления он контролировал одной левой ногой. Это было очень просто. Машина летела хорошо. Он знал, что делает.
Все идет отлично, думал он. Все в порядке. Со мной все нормально. Дорогу домой я знаю. Буду там через полчаса. Когда приземлюсь, вырулю на стоянку, выключу двигатель и скажу: «Ну-ка, помогите мне выбраться». Постараюсь, чтобы голос мой звучал как обычно и естественно, никто ничего и не заметит. Потом я скажу: «Да помогите же кто-нибудь выбраться. Самому мне этого не сделать, я ведь ногу потерял». Они все рассмеются и подумают, что я шучу, и тогда я скажу: «Хорошо, идите и сами посмотрите, мерзавцы неверующие». Тогда Йорки заберется на крыло и заглянет внутрь кабины. Его, наверное, стошнит, столько там кровавого месива. А я рассмеюсь и скажу: «Ради бога, да помогите же мне выбраться».
Он снова взглянул на свою правую ногу. От нее мало что осталось. Осколок угодил ему в бедро, чуть выше колена, и теперь там была лишь кровавая мешанина. Но боли не было. Когда он смотрел на свою ногу, ему казалось, будто он смотрит на что-то чужое. То, на что он смотрел, не имело к нему отношения. Просто в кабине оказалось какое-то месиво, и это странно, необычно и довольно занятно. Это все равно что найти на диване мертвого кота.
Он и вправду чувствовал себя отлично, немного, разве что, был взвинчен, но страха не испытывал.
И не буду я выходить на связь, чтобы приготовили санитарную машину, думал он. К чему это? А когда приземлюсь, из кабины вылезать в этот раз сам не буду, но скажу: «Эй, ребята, кто там есть. Идите сюда, помогите-ка мне вылезти, я ведь ногу потерял». Вот будет смеху. Я и сам хохотну, когда скажу это; я произнесу это спокойно и медленно, а они подумают, будто я шучу. Когда Йорки залезет на крыло и его стошнит, я скажу: «Иорки, старый ты сукин сын, ты приготовил мою машину?» Потом, когда выберусь, напишу рапорт. А уже потом полечу в Лондон. Возьму полбутылки виски и зайду к Голубке. Сядем у нее в комнате и будем пить. Воду я наберу из крана в ванной. Много я говорить не буду, но, когда придет время идти спать, я скажу: «Слушай, Голубка, а у меня для тебя сюрприз. Сегодня я потерял ногу. Но мне все равно, если и ты не против. Мне даже не больно. В машине мы куда угодно съездим. Пешком ходить я никогда не любил, если не считать прогулок по улицам медников в Багдаде, но я могу передвигаться на рикше. Могу поехать домой и рубить там дрова, правда, обух то и дело соскакивает с топорища. Надо бы его в горячую воду опустить; положить в ванну, пусть разбухает. В прошлый раз я нарубил дома много дров, а потом положил топорище в ванну…»
Тут он увидел, как солнце сверкает на капоте двигателя его машины. Он видел, как солнце сверкает на заклепках в металле, и тогда вспомнил о самолете и о том, где он находится. Он уже не чувствовал себя хорошо, его тошнило и кружилась голова. Голова то и дело падала на грудь, потому что у него уже не было сил держать ее. Но он знал, что летит на «спитфайре». Пальцами правой руки он чувствовал ручку управления.
«Сейчас я потеряю сознание, подумал он. В любой момент могу отключиться».
Он бросил взгляд на высотомер. Двадцать одна тысяча. Чтобы испытать себя, он попробовал сосредоточиться на сотнях и тысячах. Двадцать одна тысяча и сколько? Показания высотомера размылись. Он и стрелки не видел. Тут до него дошло, что надо прыгать с парашютом, нельзя терять ни секунды, иначе он потеряет сознание. Быстро, лихорадочно он попытался отодвинуть фонарь левой рукой, но сил не было. Он на секунду убрал правую руку с ручки управления, и двумя руками ему удалось отодвинуть крышку. Поток воздуха, казалось, освежил его. На минуту к нему вернулось ясное сознание. Его действия стали правильными и точными. Вот как это бывает с хорошими летчиками. Он сделал несколько быстрых и глубоких глотков из кислородной маски, а потом повернул голову и посмотрел вниз. Там было лишь обширное белое море из облаков, и он понял, что не знает, где находится.