Сорок дней Муса-дага | Страница: 20

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Хозяин дома не сразу оттаял. Но мало-помалу оживился и он. Недовольно оглядев большой стол, на котором стояли вазы с печеньем, кофейные и чайные чашки и два графина водки, Габриэл вскочил:

— Друзья мои! Нам с вами надо выпить чего-нибудь получше! — И пошел с Кристофором и Мисаком в погреб за вином.

Аветис-младший обеспечил винный погреб винами лучших сортов и лучшего разлива. Ведал ими управляющий имением Кристофор. Однако вина Муса-дага недолго сохраняли свою крепость; возможно оттого, что хранились не в бочонках, согласно старинному обычаю, а в больших запечатанных глиняных кувшинах. Это был хмельной напиток, цвета червонного золота, похожий на вина, изготовляемые в Ксаре, в Ливане.

Когда бокалы были наполнены, Багратян встал и произнес тост. Тост прозвучал туманно и мрачно, как все, что он сегодня говорил:

— Да, это прекрасно, что мы сидим здесь все вместе и радуемся жизни. Как знать, встретимся ли мы так же беспечно снова во второй иль в третий раз? Но пусть не омрачают печальные мысли этого часа, ибо что в том проку?

Свой тост, вернее, завуалированное предостережение Багратян произнес на армянском языке. Жюльетта протянула к нему бокал:

— Я тебя хорошо поняла, каждое твое слово… Но откуда такая грусть, мой друг?

— Просто я плохой оратор, — стал оправдываться Габриэл. — Несколько лет назад мне написали в Париж, предлагая пост в дашнакцутюне. Я отказался не только потому, что не хочу иметь ничего общего с политикой, но и потому, что не мог бы сказать и двух слов перед большим собранием. Нет, народный вождь из меня бы не вышел.

— Рафаэл Патканян, [34] — вставил аптекарь, обратившись к Жюльетте, — был одним из наших величайших национальных деятелей, подлинный вдохновитель народа и при этом невообразимо плохой оратор. Заикался ужасней, чем молодой Демосфен. Но как раз это и придавало его речам особенную силу. Когда-то я сам имел честь быть с ним знакомым и слышать его в Ереване.

— Стало быть, по вашему мнению, ничто может превратиться в нечто, — смеясь, сказал Багратян.

Крепкое вино сделало свое дело. Немые разговорились. И только учитель Восканян упорно хранил молчание, на это у него были свои причины.

Слуга божий Нохудян, который не привык пить, отбивался от жены, пытавшейся отнять у него бокал.

— Женщина! Ведь нынче праздник, чего ж ты?

Габриэл распахнул окно, чтобы полюбоваться ночью, и оглянулся:

за ним стояла Жюльетта.

— Ну как? Правда, было очень мило? — шепнула она. Он обнял ее.

— И кому, как не тебе, я этим обязан?

Но с нежными словами так плохо вязался его принужденный тон.

После выпитого вина гостям захотелось музыки. Стали упрашивать спеть юношу, который принадлежал к кружку учителей и был одним из «учеников» Грикора. Асаян, так звали этого тонкого, словно жердь, юношу, слыл хорошим певцом и знал множество народных песен. Но Асаян, как это водится у певцов, отнекивался: без аккомпанемента петь невозможно, тар он оставил дома, пойти за ним — слишком много времени уйдет… Жюльетта хотела уже послать наверх за своим граммофоном — наверное, только немногим жителям Йогонолука было знакомо это чудо техники.

Спас положение аптекарь. Метнув в своего постояльца многозначительный взгляд, он провозгласил:

— Да ведь здесь среди нас есть музыкант.

Гонзаго не заставил долго просить себя, сел за рояль.

— Один из двенадцати роялей, имеющихся в Сирии, — сказал Габриэл, — четверть века назад был выписан из Вены для моей матери. Кристофор рассказывал, что мой брат Аветис пригласил из Алеппо настройщика, чтобы привести рояль в порядок. Последние недели перед своей кончиной Аветис часто играл. А я и не знал, что он музицирует…

Гонзаго взял несколько аккордов. Но, как видно, пианист был не в настроении, его сковывало то, что надо играть для неискушенных слушателей, что был поздний час и что всем хотелось легкой музыки. Склонившись над клавиатурой, он сидел в небрежной позе, с сигаретой в зубах, а пальцы его все глубже и глубже увязали в минорных созвучиях. «Расстроен, ужасно расстроен», — бормотал он и оттого, может быть, не в силах был вырваться из этой скорбной гармонии. Тень скуки и усталости легла на его лицо, еще недавно такое привлекательное.

Багратян украдкой наблюдал за ним. Лицо Гонзаго сейчас не казалось ему юношески застенчивым, а двусмысленным и пожившим. Он оглянулся на Жюльетту, которая подвинула свой стул к роялю. Она выглядела немолодой, как-то вдруг осунулась. На вопросительный взгляд Габриэла она тихо ответила:

— Голова разболелась… От этого вина…

Гонзаго внезапно оборвал игру и захлопнул крышку рояля.

— Пожалуйста, простите, — сказал он.

Как ни расхваливал учитель Шатахян игру заезжего пианиста и сыпал терминами, дабы щегольнуть познаниями в музыке, веселье угасло. Разъезд гостей очень скоро возглавила супруга пастора Нохудяна — сегодня они ночуют у друзей, в Йогонолуке, но завтра чуть свет они отправятся к себе, в Битиас. Дольше всех задержался молчун Восканян. И когда все гости уже были в парке, он вдруг вернулся и, топая своими короткими ножками, с таким суровым и решительным видом подошел к Жюльетте, что она даже немного испугалась. Но молчун лишь вручил ей большой лист с текстом на армянском языке, каллиграфически выписанным цветными чернилами. Затем исчез.

Это были пламенные стихи, дань благоговейной любви.

Когда ночью Жюльетта внезапно проснулась, она увидела, что Габриэл сидит рядом с ней на кровати словно окаменев. Он зажег свечу на своем ночном столике и, должно быть, давно уже наблюдал спящую. Она поняла, что ее разбудил взгляд Габриэла.

Он тронул ее плечо:

— Я нарочно не будил тебя, мне хотелось, чтобы ты проснулась сама.

Она откинула со лба волосы. Лицо ее было свежим и ласковым.

— Ты мог спокойно меня разбудить. Что мне сделается! Ты ведь знаешь, я никогда не отказываюсь поболтать ночью.

— А я, видишь ли, все думал и думал, — неопределенно начал он.

— Я божественно выспалась. И голова у меня разболелась не от вашего армянского вина, а от игры на рояле моего соmment dire? — demi-соmpatriote. [35] Что за нелепая идея — объявить Йогонолук курортом и жить на пансионе у господина Грикора! Но еще нелепее тот низенький чернявый учитель, который преподнес мне свернутый в трубку плакат. Да и другой, который так протяжно завывает в нос! Он, верно, думает, что говорит на самом изысканном французском языке: какой-то грохот камней вперемежку с собачьим визгом… У всех вас, армян, довольно странное произношение. Даже ты, друг мой, не совсем от этого избавился. Но не будем к ним слишком строги. Они, право же, очень славные люди.