— Нет, нет, папа!.. Не отсылай нас! Я хочу остаться с тобой… Остаться с тобой…
Что же прочел отец в миндалевидных глазах сына? Не упрямство ребенка, чью жизнь мы отваживаемся предопределять, а страстную волю сложившегося человека, законченную судьбу, уже не поддающуюся ничьему влиянию. Стефан так вырос и возмужал за эти дни. Но этим наблюдением не исчерпывалось все, что прочел отец в глазах сына. Он слабо возражал:
— Нам предстоит не детская игра, Стефан…
Вопль страха сменился упрямым требованием:
— Я хочу остаться с тобой, папа! Я не уеду!
«Я, я, я!» Жюльетта почувствовала ревность и зависть. Ах эти двое! До чего же они армяне! И как стоят друг за друга! Ее ни во что не ставят!
Но ведь это и ее ребенок, не только Габриэла. Она не желает его потерять. Если она сейчас же не защитит свое право на ребенка, она его потеряет.
Жюльетта решительно шагнула, почти рванулась к мужу и сыну. Схватила Стефана за руку, хотела привлечь его к себе.
Но Габриэл понял ее по-своему: Жюльетта с ним. «И ты в самом деле считаешь меня на это способной?!» За этими злыми словами скрывалась неуверенность. Порывистый шаг Жюльетты был для Габриэла шагом, означавшим, что она решилась. Он притянул ее к себе, обнял обоих — жену и сына.
— Помоги нам Христос! Может, правда, так лучше…
Успокаивая себя этими словами, он вдруг почувствовал тайный ужас, как если бы призываемый Спаситель в ту же секунду захлопнул врата спасения перед Жюльеттой и Стефаном.
И прежде чем его жест стал настоящим объятием, Габриэл разомкнул руки, повернулся и пошел к двери. Но на пороге остановился:
— Само собой разумеется, Марис, в вашем распоряжении одна из моих лошадей — для вашей поездки.
Любезная улыбка на лице Гонзаго стала еще более подчеркнутой.
— Я бы с благодарностью принял ваше великодушное предложение, если бы у меня не явилось другое желание. Прошу вас, позвольте мне разделить с вами жизнь на Муса-даге. Я уже говорил об этом с аптекарем Грикором. Он спросил от моего имени его преосвященство Тер-Айказуна, и тот не отказал мне в моей просьбе…
Багратян с минуту подумал.
— Надеюсь, вы понимаете, что потом вам не поможет ваш безукоризненный американский паспорт?
— Я живу здесь так долго, что мне нелегко будет со всеми вами расстаться. И кроме того, у меня, как у журналиста, есть и другая цель. Едва ли найдется второй такой материал для человека моей профессии.
Что-то в его облике вызывало в Габриэле неприязненное чувство, пожалуй даже отталкивало. Он попытался найти повод отклонить просьбу молодого человека:
— Вопрос в том, сумеете ли вы использовать ваши очерки.
Гонзаго ответил, обращаясь уже не к одному Багратяну, а ко всем в этой комнате:
— Мне не раз в жизни случалось убеждаться, что у меня дар предвидения. Вот и сейчас я твердо предсказываю, что ваше дело, господин Багратян, кончится для всех вас хорошо. Правда, я основываюсь только на своей интуиции. Но я доверяю этому чувству.
Взгляд его бархатных глаз переходил от Овсанны к Искуи, от Искуи к Жюльетте и наконец остановился на лице француженки. Казалось, бархатные глаза Гонзаго спрашивали, находит ли мадам Багратян его доводы убедительными.
Два дня и две ночи провел Габриэл Багратян на Дамладжке. В первый же вечер он дал знать Жюльетте, что задержится и просит не ждать его. Множество причин вынуждало его так долго и безотлучно оставаться на нагорье.
Дамладжк перестал вдруг быть идилличным, неприступным горным пастбищем, знакомым Габриэлу по его романтическим, а позднее — разведывательным рейдам. Все на этом свете тогда только обнаруживает свое истинное лицо, когда с него что-то спрашивается. Случилось это и с Дамладжком. С его изрытого складками, грубо высеченного лика исчез отблеск рая, сошла улыбка радостного уединения, нарушаемого лишь лепетом родника. Район обороны, намеченный Багратяном, занимал площадь в несколько квадратных километров. За исключением сравнительно ровной лощины «Города», эта территория сплошь состояла из подъемов и спусков между холмами и долинами, вершинами и ущельями, от которых Габриэл порядком уставал, особенно, если приходилось по нескольку раз в день наведываться в различные пункты обороны. Он берег силы и время и спускался в долину только в крайнем случае. Впрочем, он открыл в себе такой запас выносливости, о каком прежде и не подозревал: тело его теперь, когда с него беспощадно взыскивали, показало, каково оно и на что способно. По сравнению с мусадагскими днями фронтовые недели на Балканах казались сейчас мертвенно однообразными. Там все были человеческим шлаком, который либо бросали навстречу смертельной опасности, либо шлак этот сам собой оказывался в смертельно опасной зоне. В последние годы он часто болел: то перебои сердца, то неполадки с желудком. А тут все эти недомогания как рукой сняло. Рукой необходимости. Он забыл, что у него есть сердце и желудок, не замечал, что спит всего три часа в сутки, — одно одеяло под бок, другим укрывается, что целый день сыт куском хлеба и банкой консервов. И хоть он и не очень над этим задумывался, сознание своей силы наполняло его радостной гордостью. Той гордостью, что лишь тогда окрыляет материю, когда наш дух наносит ей поражение.
Но были дела и поважнее. Большинство бойцов было уже расквартировано на Дамладжке. Здесь расположился небольшой отряд, сформированный из физически крепких женщин, и целая ватага подростков, которые помогали в работе. Остальных из разумной предосторожности оставили пока в долине. Там должна была идти своим чередом повседневная, с виду мирная жизнь, чтобы не открылось, как обезлюдели деревни. Кроме того, деревенские взяли на себя обязанность каждую ночь тайно доставлять на гору как можно больше припасов. Не все удавалось доставить на вьючных ослах. Длинные доски и бревна из мастерской папаши Товмасяна пришлось, например, нести на своих плечах его подмастерьям. Дерево это предназначалось для постройки правительственного барака, алтаря и лазарета. Из выбранных на сходе уполномоченных на Дамладжке с Габриэлом остались самые молодые — пастор Арам и учителя. Большой совет под председательством Тер-Айказуна продолжал свою деятельность в долине.
Их было человек пятьсот — бойцов, что в те дни расположились на горе. И нужно было не только подогревать в этом отборном штурмовом отряде рабочий азарт, но и непрестанно поддерживать в нем страстный боевой дух, который, впрочем, жил в этих людях. Когда вечером, вконец разбитые от усталости люди собирались в Городе у лагерного костра, пастор Арам разъяснял им в длинной, имевшей весьма мало общего с проповедью речи смысл их военного предприятия. Пастор провозглашал божественное право самозащиты, он говорил о. непостижимом, крестном от века пути армянского народа, о великом значении их отважной попытки, которая послужит примером и, быть может, увлечет всю нацию и спасет ее. Он. описывал депортацию во всех подробностях, рассказывал о событиях, которые видел собственными глазами и о которых знал по рассказам. Он говорил о депортации как о предрешенной гибели для пяти тысяч жителей этой армянской долины, но с такой же убежденностью утверждал, что великий подвиг, всех их сплотивший, приведет к победе и свободе. Правда, о том, как будут достигнуты победа и свобода, он умалчивал. Да никто его и не спрашивал. Юношей воодушевлял не столько смысл его звонких слов, сколько пленяло их звучание.