Сорок дней Муса-дага | Страница: 94

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Пастор подумал: а там ведь и дети, и беременные женщины! И тут же сердце больно сжала мысль об Овсанне. Кое-какие признаки говорили, что час разрешения близок. Но ничего не было, да и не могло быть приготовлено. Его первый ребенок увидит свет в таких же суровых условиях, как любой зверек на Муса-даге. Этого одного уже было предостаточно; но еще более его угнетал какой-то неясный страх, страх за существо в лоне матери, страдающее по его греховной вине…

Он опустил цейсовский бинокль. Внезапный приступ слабости вынудил пастора ухватиться обеими руками за ветки развилки, в которой он сидел. Когда он некоторое время спустя вновь приложил бинокль к глазам, картина изменилась. Колонна извивалась уже в Азире — деревне шелкопрядильщиков. От нее отделился небольшой отряд заптиев и двинулся на северо-восток в сторону Кебусие.

Арам Товмасян немедленно отправил донесение на командный пункт. Однако угроза быстро миновала. Заптии не повернули к Северному седлу, а скрылись в распадке. Сбитые с толку пастором Арутюном Нохудяном, жандармы, значит, направились по ложному следу.

Тишина стояла над долиной. На площадях и улочках опустевших деревень слонялось несколько сот мусульман: запахи добычи привлекли с северо-востока переселенцев и местных тунеядцев с равнины. Этот сброд еще не завладел домами армян. Возможно, какой-нибудь приказ властей не давал разыграться аппетиту. Словно мясные мухи, они в нетерпений бродили меж домов. Отряд жандармерии, не дойдя до Кебусие, свернул на восток — свидетельство их полнейшего неведения. И сразу родилась надежда: быть может, Муса-дагу подарено еще несколько дней? А может, турки вообще оставят его в покое?

Пастор Арам соскочил со своего наблюдательного пункта. Из темнеющих расщелин доносился стук топоров. То было начало строительства Котловины Города. Узнав, что заптии направились по ложному следу, Габриэл Багратян направил всех мужчин резерва на сооружение шалашей. Вот когда настал час и для пастора Товмасяна проявить себя человеком дела! Да, он принял окончательное решение, и пусть оно не полностью отвечает его высшему долгу, но ведь и здесь, занимаясь делами житейскими, нелегко выдержать испытание. Прежде всего необходимо покончить с сомнениями, укорами совести и отбросить навсегда чувство Вины. Если он и не сподобился стать пророком всевышнего, то как Христов воин тоже ведь может многое сделать. Не будет он терять ни минуты.

Большими шагами Арам Товмасян быстро преодолел расстояние до лагеря. Там царила неописуемая трудовая сутолока. Бесконечные вереницы тяжело нагруженных ослов, качая головами, проплывали мимо, навьюченные огромными вязанками дубовой и боковой листвы или хвойными ветками. На тачках подвозились камни для настилки полов. Помощники Товмасяна-старшего длинными веревками намечали подъездные пути, места для шалашей. Кое-где уже виднелись зыбкие остовы будущих жилищ. Семьи соревновались друг с другом. Мужчинам и женщинам помогали старики и дети. Возведение общественных помещений подвигалось особенно быстро — лазарет строился под наблюдением Петроса Алтуни, большой амбар — тоже. С особым тщанием следил папаша Товмасян за постройкой правительственного барака. Это было просторное помещение с двумя боковыми каморками, двери которых из соображений безопасности снабдили большими замками.

Тем временем Жюльетта устраивала свою жизнь на площадке Трех шатров. Габриэл настойчиво просил ее не считаться ни с кем, в том числе и с ним. Все остальные связаны своей национальностью, одной судьбой, какова бы она ни была. Но ведь Жюльетта этим не связана, она невинная жертва и потому имеет право выдвигать любые требования. На одном из совещаний Совета Габриэл сказал:

— Моя жена и здесь, на Дамладжке, имеет право жить своей жизнью — обособленно и по своему усмотрению. Брак не кровное родство. Мы все здесь связаны друг с другом кровным родством и потому подчинены тем законам, какие мы сами себе поставили. Она же не подвластна этим законам. Она француженка, чужая, дочь более счастливого народа, осужденная страдать вместе с нами. И потому она будет жить у нас по законам самого радушного гостеприимства.

Все члены Совета согласились с Багратяном. Три шатра, отданные в распоряжение Жюльетты, огромный багаж, отдельная кухня, независимое ведение хозяйства, слуги, отдельно хранимые запасы, две голландские коровы (их приобрел еще Аветис-младший), — все это были привилегии, которые еще следовало объяснить народу Муса-дага. Хотя Багратян и распорядился почти все молоко отдавать детям, равно как и все продукты, без которых можно было обойтись, но все эти дары были ведь подачками с барского стола. Врагам, да и просто людям, не расположенным к нему, достаточно было сопоставить речи Багратяна о необходимости обобществленного хозяйства с роскошью и изобилием в Трех шатрах, чтобы доказать, какое вопиющее противоречие существует между словом и делом, между приказами и образом жизни. Никто, разумеется, не стал бы отрицать, что командующий ночует не в шатре, а на позициях и ест то же, что и все бойцы, и что собственность его, переданная всему обществу, один из самых больших вкладов. Однако никто не стал бы отрицать и того, что ради Жюльетты он не отдал в общий котел многих необходимых всем продуктов. В подобных противоречиях крылась возможность конфликтов. Однако, казалось, никто из членов Совета ни о чем подобном не помышлял. И все же мухтару Йогонолука Товмасу Кебусяну всего час назад пришлось выслушать гневную отповедь супруги по поводу Трех шатров. А она не дама разве, кричала мухтарша, войдя в раж, напрасно она, значит, окончила миссионерскую школу в Мараше? Неужели он ставит ее настолько ниже француженки, что заставляет ютиться в жалком шалаше, как простолюдинку? И неужели он сам, Товмас Кебусян, такой уж несчастный бедняга, что между ним и каким-нибудь Тиграном или Микаэлом нет никакой уже разницы? А разница между ним самим и зазнавшимся Багратяном неизмерима, значит? Отравленная стрела, пущенная супругой, возымела действие: Кебусян всякими хитростями добился-таки, что его семью поселили не в шалаше, а в, прочном и просторном бревенчатом доме поблизости от алтаря. Впрочем, чтобы богатая постройка никому не портила кровь, мухтар повесил над входом табличку с надписью «Общинный дом». Памятуя об этой своей уловке, он теперь одобрительно кивал, слушая Багратяна. А учитель Шатахян, завзятый франкофил, воспользовался случаем, чтобы выступить с благородным заявлением:

— Пребывание мадам, подлинной парижанки, среди народа Муса-дага, — вещал он, — высокая честь и вместе — поощрение. Сыны Армении будут состязаться друг с другом, чтобы гостье из прекрасной Франции жилось как можно лучше, а если понадобится, то они не пожалеют и жизни ради мадам.

Речь учителя Шатахяна заставила Гранта Восканяна стукнуть прикладом карабина по земле — без оружия он теперь ни шагу не ступал. Осталось не совсем ясным — демонстрирует ли он этим свое одобрение коллеге или же, как всегда, недоволен его велеречивостью. А Тер-Айказун, прямо взглянув Багратяну в глаза, сказал:

— Багратян, все мы хотим, чтобы жена ваша осталась в живых, когда нас всех рано ли — поздно ли уничтожат. Да поведает она Франции о нас лишь одно хорошее.

Жюльетта устроилась в одной из больших экспедиционных палаток. Во второй она поселила Искуи с Овсанной, постоянно пребывавшей в страхе и уныло ожидавшей своего часа. В шейхском шатре, одна половина которого служила кладовой, были расставлены три кровати. На одной спал Стефан, вторую занял Самвел Авакян. Однако он, как правило, дежурил ночью при Багратяне, как требовали егo адъютантские и штабные обязанности. Так как сам Багратян решительно и даже сурово отказался от любого комфорта, третью кровать в этом шатре Жюльетта предоставила Гонзаго — она чувствовала себя обязанной молодому человеку, а он в обычной для него сдержанной манере с первого часа и после того, как нагрянула беда, окружил ее своим вниманием и заботой. Это он спас Габриэлу жизнь. Кроме того, он был единственным европейцем рядом с Жюльеттой здесь, на Дамладжке. Выдавались минуты, когда вынужденное родство это обретало такую силу, что они вели себя подобно заговорщикам или узникам в одной темнице. И если порой Жюльетта уступала неодолимому и опасному желанию пренебречь былой элегантностью, то Гонзаго, как и прежде, всегда был одет, будто только что покинул магазин готового платья. Подчас она заставала его врасплох, когда он тщательно чистил свой костюм, пришивал пуговицу или наводил глянец на туфли. Ногти его всегда были в порядке, руки ухожены, в отличие от Багратяна он брился каждое утро. И все же это постоянное внимание к собственной внешности не было проявлением тщеславия. Скорее уж это была активная неприязнь ко всему нечистоплотному, неточному. Пятно на сюртуке или же на ботинке способны были сделать Гонзаго несчастным человеком. Как будто само его существо не признавало ничего неопределенного, бессознательного, как будто все в нем было волевое, на все он смотрел с точки зрения своеобычной целесообразности — иначе он и жить бы не мог. В таком образе жизни, не склоняющемся перед обстоятельствами, Жюльетта видела нечто достойное, даже образцовое, вызывающее и некоторое восхищение. Тем более непонятным ей представлялось решение Гонзаго разделить смертную участь чужого народа. Одно-два невзначай оброненных замечания, намекавшие на то, что решение это принято ради нее, она сочла простой галантностью. Гонзаго никогда не выказывал ей ничего другого, кроме далекого от всякой любви почитания, какое молодой человек выказывает даме, в которой он из-за разницы в положении не имеет права видеть женщину. Хотя Гонзаго и проводил в непосредственной близости от Жюльетты по нескольку часов в день, разговоры их никогда не выходили за пределы повседневного. О его прошлом она все еще ничего не знала. Странная, какая-то напряженная его внимательность казалась направленной только на то, что происходит в данную минуту. Его сдвинутые под тупым углом брови только усиливали это впечатление. Однако как раз полное незнание прошлого Гонзаго и того, к чему он стремится, и пробудило беспокойное любопытство Жюльетты. Однажды, после того как он почти весь день не попадался ей на глаза, она стала его расспрашивать: