Падение ангела | Страница: 4

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Когда Тору надоедало смотреть на море, он доставал из ящика стола маленькое зеркало и разглядывал свое лицо. На бледном, с красивым носом лице сияли наполненные глубоким блеском чудные глаза. Тонкие, вразлет брови, гладкие, напряженно сжатые губы. И все-таки самым красивым в его лице были глаза. Жаль, что это не могло послужить его самолюбию. Ведь по иронии судьбы самым красивым являлось то, благодаря чему можно было бы удостовериться в том, что он красив.

Длинные ресницы, спокойные глаза и взгляд такой, словно он грезит наяву.

Так или иначе, Тору был избранным, непохожим на других, этот сирота был убежден в собственной чистоте, которая позволяет ему творить любое зло. Отец Тору — капитан грузового судна — погиб в море, сразу после этого умерла мать, поэтому Тору взяла к себе бедная семья дяди. Окончив среднюю школу, он год посещал специальные курсы, получил свидетельство связиста третьего разряда и устроился работать на сигнальную станцию «Тэйкоку».

Тору не знал тех ран, какие обычно наносит бедность, ран, после которых остается грубый рубец, словно сгусток той затвердевшей смолы, что сочится из дерева всякий раз, когда унижение и гнев пробивают его кору. Кора у Тору с рождения была твердой. То была твердая, толстая кора презрения.

Все было очевидно, все было известно: радость познания была только там, в море, за линией горизонта. Так чему же удивляться? Фальшь, словно белое молоко утреннего тумана, проникла в каждую щель, растеклась повсюду.

Он знал самого себя вдоль и поперек, инспекция была самой тщательной. Все делалось вполне сознательно.

«Вдруг скажи я что-нибудь или поступи неосознанно, под влиянием минутного порыва, а это погубит мир. Мир должен благодарить меня за самосознание. Ведь сознанию нечем гордиться, кроме самоконтроля», — так рассуждал Тору. Случалось, он представлял себя мыслящей водородной бомбой. Во всяком случае то, что он не просто человек, было для него очевидно.

Тору все время следил за собой, по нескольку раз в день мыл руки. Он тщательно намыливал их, долго тер, поэтому они были белые и сухие. В глазах окружающих этот подросток был прямо чистюля.

Но он абсолютно равнодушно относился к беспорядку, который не касался его самого. Некоторые болезненно воспринимают даже мятые чужие брюки. Что же тогда говорить, когда заношенные брюки у политики?…


Кто-то осторожно постучал во входную дверь на нижнем этаже. Начальник, так тот обычно безжалостно, будто крушит хрупкий ящик, пинает плохо пригнанную дверь и шумно поднимается на площадку второго этажа, где снимают обувь. Нет, это не он.

Тору сунул ноги в сандалии, спустился по деревянной лестнице и, обращаясь к розовой тени за рифленым стеклом, сказал, не открывая дверь:

— Нельзя, еще нельзя. Часов до шести может появиться начальник. Поужинай, а потом приходи.

— Да? — Тень по ту сторону двери застыла в раздумье, розовый оттенок на стекле исчез. — Ну, я приду потом. Мне так много нужно рассказать.

— А-а, давай, — Тору сунул за ухо облезший карандаш, который машинально взял с собой, и взбежал по лестнице.

Забыв о недавнем визите, он внимательно смотрел в окно, за которым надвигались сумерки.

Сегодня солнце не должно сесть в облака, однако до захода — в шесть часов тридцать три минуты — еще остается час, море потемнело, а исчезнувший было полуостров Идзу, наоборот, показался, слегка размытый, как на рисунке тушью.

Между парниками, которые виднелись внизу, шли две женщины, корзины у них за спиной были наполнены клубникой. За клубничными плантациями, подернутое металлическим блеском, лежало море.

На грузовом судне водоизмещением пятьсот тонн, которое, экономя на плате за стоянку, поскорее вышло из порта и встало вне его на якорь, неторопливо проводили уборку, всю вторую половину дня судно оставалось в тени второй опоры линии электропередачи, сейчас уборку, видимо, закончили и поднимали якорь.

Тору направился в кухоньку, где были маленькая раковина и газовая плитка, разогрел себе на ужин овощи. Пока он этим занимался, раздался еще один телефонный звонок. Из управления сообщили, что пришла официальная телеграмма с «Ниттёмару» — судно прибывает в порт сегодня в двадцать один час.

После ужина, прочитав газету, Тору заметил, что с нетерпением ожидает своего недавнего визитера.

Семь часов десять минут — море уже окуталось ночным мраком, и только белизна парников сопротивляется расстилаемой по земле тьме.

За окном затарахтели моторы. Это из лежащего справа порта в Яйдзу вышли рыбачьи суда и отправились ловить молодь в открытом море против Окицу. Более двадцати суденышек спешили мимо станции, вывесив на видном месте красно-зеленые фонари. Дрожащий свет, скользивший по ночному морю, передавал биение маломощных дизельных двигателей.

Вскоре ночное море напоминало праздник в деревне. Так и видишь толпу людей, которые с фонариками в руках, оглашая воздух шумными криками, движутся к храму. Тору знал, что такие суденышки любят болтать. Наперегонки, мечтая о богатом улове, они спешили по водному коридору, переговариваясь через рупоры и расправляя пахнувшие рыбой мускулы.

В наступившей затем тишине, когда в привычный шум воды вплетались только звуки машин, проезжавших по дороге позади дома, Тору снова услышал стук во входную дверь. Точно, это снова пришла Кинуэ. Тору спустился по лестнице и открыл дверь. Под висевшим над входом фонарем в кофте персикового цвета стояла Кинуэ. В волосы она воткнула большой белый цветок гардении.

— Прошу, — по-взрослому произнес Тору.

Кинуэ вошла и нехотя, как это сделала бы красивая женщина, улыбнулась. Поднявшись на второй этаж, она положила на стол Тору коробку с шоколадными конфетами.

— Пожалуйста, угощайся.

— Спасибо.

Тору с треском, наполнившим комнату, разорвал целлофан, открыл крышку золотой прямоугольной коробки, взял конфету и улыбнулся Кинуэ.

Он всегда тщательным образом соблюдал это правило — обращаться с Кинуэ как с красивой женщиной. Кинуэ же села на стул за прожектором в противоположном углу, максимально отдалившись от Тору и всем своим видом показывая, что в любой момент может сбежать вниз по лестнице и удрать.

Когда наблюдатель смотрел в зрительную трубу, освещение в комнате гасили, но обычно на потолке горела лампа дневного света, слишком яркая для такого помещения, и белый цветок в волосах Кинуэ сиял влажным блеском. При таком свете уродство Кинуэ было особенно заметно.

Это уродство чувствовал любой, кто видел ее. Она была не просто некрасивой женщиной с обычным, заурядным лицом, которое может показаться красивым, если к нему присмотреться, или на котором отражается красота души, тут, как ни смотри, было одно уродство. Это уродство являлось своего рода даром — ни одна женщина не могла быть столь совершенно безобразна.

Несмотря на это, Кинуэ постоянно сокрушалась по поводу того, что слишком красива.