– Ну? Чувствуешь, как у тебя в сердце что-то дало трещину и рассыпалось? Мне невмоготу смотреть, как мой друг живет, неся в душе такой хрупкий и опасный груз. Я сделал доброе дело, избавил тебя от этой ноши.
– А что, если не избавил?
– Брось! Ты как ребенок, который проиграл, но не желает это признавать, – насмешливо улыбнулся Касиваги. – Я забыл объяснить тебе одну очень важную вещь. Мир может быть изменен только в нашем сознании, ничему другому эта задача не под силу. Лишь сознание преобразует мир, сохраняя его неизменным. Вселенная навсегда застыла в неподвижности, и одновременно в ней происходит вечная трансформация. Ну и что толку, спросишь ты. А я тебе отвечу: человеку для того и дано сознание, чтобы вынести все тяготы жизни. Зверю подобное оружие ни к чему, он не считает жизнь источником тягот. Это прерогатива человека, она и вооружила его сознанием. Только бремя от этого не стало легче. Вот и вся премудрость.
– И нет способов облегчить бремя жизни?
– Нет. Если не считать смерть и безумие.
– Ерунда, – воскликнул я, рискуя себя выдать, – вовсе не сознание преобразует мир! Мир преобразуют деяния! Деяния – и больше ничего!
Касиваги встретил мою взволнованную реплику своей обычной холодной, словно наклеенной, улыбкой.
– Так-так. Вот мы уже и до деяния дошли. Но тебе не кажется, что красота, которой ты придаешь столько значения, только и жаждет сна и забвения под надежной защитой сознания? Красота – это тот самый котенок из коана. Помнишь котенка, прекраснее которого не было на свете? Монахи двух келий потому и перессорились, что каждому хотелось взять кошечку под опеку своего сознания, покормить ее и уложить бай-бай. А святой Нансэн был человек действия. Он рассек котенка пополам и швырнул наземь. Помнишь Дзесю, который положил себе на голову сандалию? Итак, что же он хотел этим сказать? Он-то знал, что красоте надлежит мирно почивать, убаюканной сознанием. Но штука в том, что не существует личного, индивидуального сознания. Это – море, поле, одним словом, общее условие существования человечества. Думаю, что именно это хотел сказать Дзесю. А ты у нас теперь выступаешь в роли Нансэна, так, что ли?.. Красота, с которой ты так носишься, – это химера, мираж, создаваемый той избыточной частью нашей души, которая отведена сознанию. Тем самым призрачным «способом облегчить бремя жизни», о котором ты говорил. Можно, пожалуй, сказать, что никакой красоты не существует. Сказать-то можно, но наше собственное сознание придает этой химере силу и реальность. Красота не дает сознанию утешения. Она служит ему любовницей, женой, но только не утешительницей. Однако этот брачный союз приносит свое дитя. Плод брака эфемерен, словно мыльный пузырь, и так же бессмыслен. Его принято называть искусством.
– Красота… – начал я и зашелся в жестоком приступе заикания. Помню, в этот миг у меня в голове промелькнуло подозрение, вне всякого сомнения нелепое, что в моем заикании повинно преклонение перед Прекрасным. – Красота – теперь злейший мой враг!
– Враг?! – изумленно поднял брови Касиваги. Но удивление, промелькнувшее на его лице, тут же сменилось обычным выражением философского довольства. – Скажите, какие метаморфозы. Если ты так запел, придется мне подкрутить окуляры своего сознания.
Наш дружеский, как в старые времена, спор продолжался еще долго. Дождь лил и лил. Касиваги рассказывал мне о Санномия и морском порте в Кобэ, где я никогда не бывал. Он говорил об огромных судах, уходящих летом в океанское плавание, и еще о многом другом. Слушая его, я вспоминал Майдзуру. И впервые мы, двое нищих студентов, в чем-то сошлись: никакое сознание и никакое деяние, решили мы, не сравнится с наслаждением уплыть по волнам в неведомые дали.
Вероятно, не случайно всякий раз, когда я заслуживал суровой кары, настоятель вместо наказания меня чем-то поощрял. Через пять дней после того, как Касиваги приходил за своим долгом, Учитель вызвал меня и вручил деньги: плату за первый семестр – 3400 иен, 350 иен на трамвай и 550 иен на книги и канцелярские принадлежности. Деньги за первый семестр действительно полагалось вносить перед летними каникулами, но после истории с Касиваги я не думал, что настоятель сочтет нужным идти на этот расход, а если и уплатит, то не через меня, а почтовым переводом.
То, что доверие это показное, я понимал, наверное, даже лучше, чем сам настоятель. Было в этих безмолвных благодеяниях Учителя что-то схожее с его мягкой розовой плотью. Обильное, насквозь фальшивое мясо, доверяющее тому, что непременно предаст, и предающее то, что взывает о доверии; это мясо недоступно разложению, оно беззвучно разрастается все шире и шире, тепленькое и розоватое…
Точно так же, как при появлении в гостинице «Юра» полицейского я испугался, что мой замысел раскрыт, теперь я затрепетал от ужаса, вообразив, будто настоятель обо всем догадался и специально дает мне денег, чтобы лишить меня только-только обретенной решимости. Я чувствовал, что, пока у меня есть такая сумма, я не наберусь мужества сделать последний шаг. Деньги надо было как можно скорее растратить. А это не такая уж простая задача для человека, никогда не имевшего за душой ни гроша. Мне нужно было спустить деньги очень быстро и притом еще каким-нибудь особо предосудительным способом, чтобы Учитель зашелся от ярости и немедленно прогнал меня из обители.
В тот день я дежурил на кухне. Моя миски после «спасительного камня», я рассеянно посматривал на пустую столовую. Возле выхода высилась лоснящаяся от черной копоти колонна, на которой висел свиток с заклинанием:
«Оборони нас, Господи, от пожара».
Мне показалось, что в выцветшем листке бумаги томится бледный призрак плененного огня. Я увидел, как некогда веселое и могучее пламя побелело и сжалось, запертое древним заклинанием. Поверят ли мне, если я скажу, что в последнее время образ огня вызывал у меня самое настоящее плотское желание? Впрочем, что ж тут удивительного – все мои жизненные силы были обращены к пламени. Мое желание придавало огню сил, и, чувствуя, что я вижу его сквозь черную твердь колонны, он нежно поднимался мне навстречу. Как хрупки и беззащитны были его руки, ноги, грудь!
Вечером 18 июня я, спрятав деньги за пазуху, потихоньку выбрался из храма и направился в квартал Китасинти, более известный под названием Пятой улицы. Я слышал, что там берут недорого и охотно привечают послушников из окрестных храмов. От Рокуондзи до Пятой улицы было пешком минут тридцать-сорок.
Вечер выдался душный, луна неярко светила сквозь тонкую завесу облаков. На мне были штаны цвета хаки и свитер, на ногах – деревянные сандалии.
Пройдет всего несколько часов, и, одетый точно так же, я вернусь в обитель, но откуда эта уверенность, что под прежним обличьем будет скрываться новый человек?
Мне было необходимо сжечь Золотой Храм для того, чтобы я мог нормально жить, но мои действия напоминали приготовления к смерти. Я направился в бордель, словно обычный юнец, собирающийся покончить с собой, но прежде решивший непременно расстаться с невинностью. Ничего, мне можно было не беспокоиться, визит к проститутке – не более чем своего рода подпись на заранее заготовленном бланке; даже утратив невинность, я «новым человеком» не стану.