Хорошо, если б он еще сказал Леоноре, куда направляется. А то, отметив, что он прошел к себе в комнату (она же не знала, что он хотел взять код для телеграммы), и заметив выходившую из его покоев два часа спустя Мейзи Мейден, Леонора решила, что все то время, пока она терзалась тяжкими подозрениями, Эдвард сжимал ту в объятиях. Эта мысль ее доконала.
На самом деле Мейзи оказалась в комнате Эдварда в силу стечения обстоятельств: она была бедна, горда и на редкость наивна. Начать с того, что прислуга была ей не по карману, и, зная, что им скоро уезжать, она экономила каждый пенс, избегая давать поручения гостиничному персоналу, поскольку те брали высокие чаевые. Ей же нужно было вернуть Эдварду его великолепный несессер с пятнадцатью ножницами разных размеров, который она у него одолжила. Вдруг в окно она видит, — из отеля вышел Эдвард. Она берет несессер и, недолго думая, бежит с ним в его комнату. А что в этом плохого? Хотя позже она раскаивалась, что не выдержала и прижалась губами к его подушке. Такие вот между ними были отношения.
Другое дело — Леонора: она сразу смекнула, какой козырь дала Флоренс своим грубым обращением с Мейзи Мейден. Флоренс все видела, а ведь единственное существо на белом свете, которому не надо доказывать, что Эшбернамы не просто приличные люди, а аристократы, — это она. Поэтому допустить до себя Флоренс или встать с ней на одну доску казалось Леоноре равносильным согласию на шантаж. Куда важнее было не терять Флоренс из поля зрения, пока она ее не убедит, что никакой ревности к бедной Мейзи не испытывает. Только поэтому она вошла в зал ресторана в тот памятный вечер под руку с моей женой и так демонстративно уселась за наш столик. Помнится, в тот вечер она ни на минуту не оставляла нас одних, разве что когда бегала в комнату к миссис Мейден извиняться и просить ее позволить Эдварду погулять с ней в саду. Она ведь сама сказала, когда миссис Мейден с обиженным видом спустилась в холл, где мы все сидели: «Ну же, Эдвард, встань и пойди с Мейзи в казино. А мы останемся здесь — миссис Дауэлл собиралась рассказать мне о том, кто из выходцев из Фордингбриджа живет в Коннектикуте». Оказалось, что Флоренс принадлежит к той самой ветви рода, которая лет за двести до Эшбернамов владела Брэншоу-Телеграф… Помню, в тот вечер Флоренс давно уже ушла спать, а мы все сидели с Леонорой в холле, вместе любуясь на счастливую парочку. Да, играть она умела.
Теперь я точно знаю, когда мы ездили в город М. Это было в день смерти миссис Мейден. Когда мы вернулись из поездки, ее уже не было в живых, — трагическое совпадение, если подумать…
Сам себе удивляюсь: как сильно я был привязан к этим двоим, если почувствовал облегчение, услышав от Леоноры, что она ирландская католичка. Я по сей день вспоминаю об Эдварде со вздохом сожаления — вот как я к ним привязался. Мне кажется, я бы дальше так не смог. Устал я. Я был настолько взвинчен, что набросился бы на Флоренс, знай я точно, что прав в своем подозрении: это из-за ревности Леонора на нее взъелась. Ревность, конечно, не излечишь. Но пресечь пустые беззубые укусы моей женушки в адрес ирландцев и католиков можно и должно немедленно. И, кажется, мне это удалось в два счета.
Я извинялся, а Леонора пытливо и как-то недоверчиво смотрела на меня. В конце концов я выпалил: «Да примите же все как есть и бросьте об этом думать! Если честно, я ни в грош не ставлю вашу веру. Но вы мне очень дороги. Больше скажу: ни к кому я не испытывал такого чувства симпатии, как к вам, и смею надеяться, и вам я не безразличен».
«О, вы мне весьма симпатичны! — медленно проговорила она. — Жаль, не все такие, как вы. Однако приходится и о других думать». Не иначе, как о бедняжке Мейзи вспомнила. Она ноготком поддела лепесток, прицепившийся к низкой, по грудь, стене, на которую мы опирались, долго мяла его пальцами, потом кинула.
«Да я что, — сказала она, поднимая на меня глаза. — Я-то все приму, а вот вы как?»
Помню, я засмеялся, услышав, с какой подчеркнутой серьезностью она повторила — «принять как есть». Я попытался обратить все в шутку:
«Не принимайте близко к сердцу. Я хочу сказать, что, как свободный американец, я имею право думать, что хочу, о ваших братьях по вере. Полагаю, и Флоренс вольна иметь собственное мнение и высказывать его, если это, разумеется, не выходит за рамки вежливости».
«Пусть попробует хоть слово сказать, — отрезала Леонора, — против моего народа или моей веры».
Помню, я тогда поразился необычной, почти угрожающей твердости, зазвеневшей в ее голосе. Леонора словно пыталась через меня, как посредника, внушить Флоренс, что если та перейдет границу дозволенного, то она всерьез накажет мою жену. Да, помню, слушая ее, я мысленно переводил ее слова, точно они предназначались Флоренс: «Хотите — оскорбляйте меня, хотите — отберите все, что у меня есть в личной собственности; но только посмейте сказать хотя бы одно слово против моей веры, которую вы ни в грош не ставите, вытирая об меня ноги, — и вы увидите, к чему это приведет. Вы пожалеете, что это затеяли».
Но я тут же возражал сам себе, говоря, что не может она быть такой злопамятной. При всех различиях в вероисповедании добропорядочные люди не желают друг другу зла. Поэтому я истолковал слова Леоноры прямо, без всякой задней мысли: «Не наступайте на мою любимую мозоль — пусть лучше Флоренс помалкивает о моих братьях и сестрах по вере».
Вскоре с башни спустились Флоренс с Эдвардом, и я, разумеется, довел до жены намек Леоноры. Не поверите: с той самой минуты и до последнего часа, когда уже никого из них троих не было в живых, — ни Эдварда, ни девочки, ни Флоренс, — у меня ни разу не возникло и тени подозрения, — ни сном ни духом, как говорится, — что между двумя женщинами какой-то разлад. Получается, только раз мне померещилось, что Леонора ревнует, — ровно пять минут мерещилось! — а больше ничем, даже самой легкой искрой раздражения не выдала себя эта женщина. Не характер, а кремень! Вот и пойди догадайся!
А разбираться надо было — ведь все эти годы я был просто мужчиной-сиделкой при больной жене. А что я мог один против этих трех закаленных игроков, связанных круговой порукой, никогда не открывавших карты? Что, я вас спрашиваю? Трое против одного — и ведь мне было с ними хорошо. О Господи, я был так счастлив с ними — никакие богатства рая не сравнятся с этим счастьем, хотя там, в раю, конечно, не будет временных земных тревог. Да разве могло быть лучше? Разве можно было что-то испортить? Ей-богу, не знаю…
Нет, дайте скажу: все эти годы я был обманутым мужем, а Леонора стерегла своего Эдварда. Долгие годы несла она на себе этот крест…
А обманутый муж? Каково это? Клянусь небесами, не знаю. Так, ни рыба ни мясо. Ни богово, ни кесарево, ни мук, ни блаженства. Так, где-то между. У католиков это называется, по-моему, Лимбом. Мне лично это ни о чем не говорит. Флоренс и Эдвард умерли и, надо думать, предстали перед лицом Судии, который, надеюсь, отверз перед ними источник сострадания своего. Не мое это дело — постигать Божий промысел. Мое дело просто повторять, вслед за Леонориными собратьями-католиками: «Requiem aeternam dona eis, Domine, et lux perpetua lucent eis. In memoria aetera erit…» [46] И все же кто они, эти несчастные, по высшему суду? Праведники? Или грешники? Все в руках Божьих. Хотя, думаю, двое из них были прокляты, навеки обречены топтать эту землю без надежды на спасение. Страшная участь, если вдуматься…