Пусть человек, который пренебрежительно относится к плетению венков, считая это дело чуть ли не пустячным, скажет нам, когда следует вплетать ель обыкновенную в основание венка, а когда во второй ряд, где и когда надо пользоваться туей, исландским мхом, яглицей, магонией или тсугой. Кто из этих людей знает, что зелень во всех случаях должна идти сплошняком и что само плетение должно быть при всех обстоятельствах безукоризненным? Из всего вышеизложенного следует, что Лени, которая до сих пор занималась всего лишь легкой и несистематической канцелярской работой, вступила на весьма трудное поприще и занялась ремеслом, которое не так-то легко освоить, – словом, попала как бы в художественную мастерскую.
* * *
Быть может, не стоит вспоминать, что так называемый римский венок некоторое время был в загоне, а так называемый германский, наоборот, очень сильно возвысился; однако по этому вопросу возникли серьезные разногласия, и после образования «оси Берлин-Рим» Муссолини довольно-таки резко высказался против дискредитации римского венка; до середины июля сорок третьего года в Германии спокойно плели римские венки, однако после предательства Италии от них раз и навсегда отказались (цитирую речь довольно крупного нацистского фюрера: «В нашей стране никогда больше не будет ничего римского, включая сюда венки и букеты»)… Исходя из этого, каждый внимательный читатель, поймет, что в исключительных политических ситуациях даже такое дело, как плетение венков, может оказаться опасным. А поскольку римский венок возник как подражание венкам, высеченным на камне и украшавшим древнеримские фасады, под их категорическое запрещение была даже подведена идеологическая база: этот венок был объявлен «мертвым», а все остальные виды венков – «живыми». Вальтер Пельцер, который является важным свидетелем указанного периода в жизни Лени (сам по себе он человек с плохой репутацией), – так вот, этот Пельцер весьма убедительно доказал, что в конце сорок третьего – в начале сорок четвертого годов «завистники и конкуренты» донесли на него в «палату ремесленников» [21] и в его «деле» появилась «опасная для жизни пометка» (Пельцер): «Все еще плетет римские венки». А это, «черт возьми, могло стоить головы в то время» (П.). Разумеется, после 1945 года, когда подозрительное прошлое Пельцера вышло наружу, он попытался представить себя – «и не только из-за венков» – «лицом, преследовавшимся при нацизме», и даже преуспел в этом, к сожалению, не без помощи Лени, что сразу следует признать. «Ведь речь шла о тех венках, которые изобрела сама Лени… Я хочу сказать, Лени Пфейфер… Ей-богу, ее гладкие строгие венки из вереска действительно выглядели совсем как венки из эмали и, поверьте мне, пользовались большим успехом у публики. С римскими венками они не имели ничего общего… Изобретение Пфейфер. Но мне это чуть было не стоило головы, ведь их сочли вариантом римского венка».
Из десяти человек, с которыми Лени долгое время работала, была тесно связана и встречалась изо дня в день, авт. удалось разыскать пятерых, в том числе самого Пельцера и его старшего садовника Грундча. Пельцер и Грундч были начальниками Лени, факт остается фактом. Однако авт. нашел еще трех человек, которые находились с Лени примерно в равном положении.
Пельцер живет в собственном доме с явными архитектурными излишествами, в доме, который сам он называет коттеджем, но который в действительности скорее походит на виллу в богатом квартале (слово «квартал» он, не в пример Груйтену, произносит правильно); дом из желтого клинкерного кирпича только кажется одноэтажным (в полуподвальном этаже у Пельцера оборудован шикарный бар, зал, где он устроил своего рода музей венков, а также комнаты для гостей и оснащенный винный погреб). Наряду с желтым (клинкерный кирпич) преобладающий цвет дома – черный; в черное выкрашены решетки, двери, ворота гаража, оконные переплеты. По мнению авт., люди, считающие, что дом этот смахивает на колумбарий, не так уж не правы. У Пельцера есть жена, довольно меланхоличная на вид особа по имени Ева, урожд. Прумпаль; ей, наверное, лет шестьдесят пять, и ее красивое лицо портит выражение озлобленности.
* * *
Альберт Грундч – ему восемьдесят – все еще «как улитка сидит в своей раковине на кладбище»: (Г.о Г.) «раковина» находится в каменном (кирпичном) сарае, где у Грундча две комнаты и кухня; от этого жилища рукой подать до двух теплиц – его собственности. Грундч, в отличие от Пельцера, не нажился на расширении кладбища (и не пожелал наживаться, добавим в скобках); он с ожесточением защищает «морген [22] земли, который я ему сдуру подарил когда-то» (Пельцер). «Честно говоря, городское садоводство и администрация кладбища вздохнут с облегчением, когда старик ум…; когда он исчезнет… одним словом, выражаясь деликатно, когда он отправится к праотцам».
Ныне, однако, Грундч живет посреди кладбища, которое уже давным-давно поглотило не только несколько гектаров сада, принадлежавших некогда Пельцеру, но и другие садоводства и гранитные мастерские, живет по законам автаркии; он получает свою пенсию по инвалидности («И тут мне тоже пришлось из-за него попотеть»), не вносит никакой квартплаты, а табак и овощи для собственного потребления выращивает сам; Г. – вегетарианец, поэтому ему почти ничего не приходится покупать на стороне, проблема одежды для него тоже практически не существует – он уже целый век донашивает штаны Губерта Груйтена, которые тот заказывал в 1937 году и которые Лени подарила Грундчу в 1944 году. Теперь он (далее цитаты из самого Г.) занят исключительно тем, что выращивает цветы «специально к соответствующим дням» (гортензии на Красную горку, цикламены и незабудки к Дню матери, маленькие елочки в горшках, украшенных лентами и свечками, к Рождеству, чтобы ставить их на могилы. «И чего только люди не притаскивают на могилы своих близких – уму непостижимо!»).
У авт. создалось впечатление, что администрация городского садоводства совершенно напрасно рассчитывает на скорую смерть Г., ей придется еще малость подождать. Утверждения некоторых (рабочих городского садоводства), будто Г. «день и ночь торчит либо у себя в сарае, либо в теплицах», не соответствуют действительности; наоборот, после закрытия кладбища, то есть когда отзвучат все звонки, а это случается довольно рано, Г. использует территорию кладбища, ставшую за это время просто-таки необозримой, «как свои частные владения». «Я совершаю далекие прогулки, время от времени, присев на скамейку, выкуриваю трубочку, а когда на меня находит подходящий стих, то привожу в порядок какую-нибудь запущенную или вовсе заброшенную могилку, устилаю ее чем-нибудь подходящим – мхом или еловыми ветками, иногда кладу поверх какой-нибудь цветок, и, поверьте мне, за все это время я встретил всего лишь раза два жуликов, промышлявших цветными металлами, и ни души больше; конечно, в городе время от времени появляется какой-нибудь сумасшедший, который не хочет верить, что мертвый и впрямь мертв; сумасшедшие этого рода перелезают через кладбищенские ограды, чтобы и ночью плакать, проклинать все на свете или молиться на могиле, а то и просто ждать. Но за пятьдесят лет я встретил всего двух или трех таких сумасшедших… И тут я, разумеется, удалялся с миром. И еще: примерно раз в десять лет на кладбище прячется парочка, не ведающая ни страха, ни предрассудков, парочка, которая понимает, что на всем белом свете найдется совсем немного таких уединенных уголков… И в этих случаях я, разумеется, удалялся с миром… Конечно, я уже не знаю толком, что происходит за пределами кладбища… Но поверьте мне, здесь замечательно даже зимой, когда идет снег; я тогда гуляю по ночам, закутавшись с ног до головы, и попыхиваю трубкой… Тишина прямо необыкновенная, все они лежат мирно-мирно… Ясное дело, у меня были трудности с девицами; каждый раз, когда я хотел зазвать их к себе, они здорово кочевряжились, и, заметьте, больше всего кочевряжились самые отпетые шлюхи. Тут уж никакие деньги не помогали».