В наши дни зажиточные осакские семьи переселяются в пригороды. Девушки из этих семей увлекаются спортом, они вырастают под лучами солнца, дышат вольным воздухом полей. Давно уже исчез тип оранжерейной красавицы, воспитанной в уединении внутренних покоев. Однако до сих пор городские девушки более изящны и хрупки, чем деревенские, лица у них заметно бледнее, чем у крестьянок. Они более утонченны, а проще говоря – более болезненны, чем жительницы деревень, и это отличие характерно не только для Осаки, но и для всех больших городов.
Если в Эдо женщины гордятся легкой смуглотой, то в Киото и Осаке в старых купеческих семьях особенно ценят белизну кожи. Даже юноши там имеют женоподобный облик – настолько изнеженными, хрупкими и изящными они выглядят. Только когда им перевалит за тридцать, лица начинают загорать и грубеть, они быстро жиреют и вскоре приобретают внешность, достойную процветающего дельца. Однако до тех пор они полностью уподобляются женщинам – не только белизной кожи, но во многом и нарядами. Каким же чудом, должно быть, выглядела в глазах деревенского мальчишки Сасукэ «маленькая госпожа» – девочка, родившаяся в те далекие времена в семье зажиточных горожан и взращенная в затворничестве, с ее прозрачной бледностью и аристократическим изяществом.
В то время старшей сестре Сюнкин минуло одиннадцать, а младшей – пять лет. Сасукэ, только что приехавшему из провинции, все четыре девочки представлялись необычайно красивыми, но более всего он был поражен странной прелестью слепой Сюнкин. Затянутые пеленой вечного мрака глаза Сюнкин казались ему прекраснее и светлее, чем глаза ее сестер. Сасукэ инстинктивно сознавал, что лицо ее – законченное совершенство, что оно просто не может выглядеть иначе.
Говорят, Сюнкин считалась самой красивой из четырех сестер. Если даже допустить, что эти слухи не преувеличены, остается вероятность пристрастной оценки со стороны тех, кто сочувствовал ей из-за физического изъяна, хотя Сасукэ решительно отвергал подобные предположения. Уже в преклонные годы ничто не ранило его так сильно, как сплетни, будто он любил Сюнкин из жалости. Он говорил, что люди, распространяющие эти гнусные домыслы, сами достойны жалости. «Когда я любуюсь лицом учительницы, мне и в голову не придет пожалеть ее, – пояснял Сасукэ. – Разве ее лицо, вся ее божественная красота нуждаются в жалости? Нет, это она, госпожа, по праву жалеет меня и зовет „бедный Сасукэ-дон“. Мы с вами обыкновенные людишки, глаза и нос у нас на месте, но куда нам равняться с госпожой! Не мы ли и есть настоящие калеки?»
Но так он рассуждал много позже, а вначале Сасукэ оставался лишь преданным слугой, хотя пламя тайной страсти уже разгоралось в его сердце. Вероятно, он еще не вполне понимал, что влюблен, – ведь Сюнкин была не просто невинной маленькой девочкой, а дочерью его хозяина. Сасукэ почитал за величайшее счастье уже то, что ему разрешили в чем-то помогать Сюнкин и каждый день провожать ее на урок.
Может показаться странным, что мальчишке-новичку доверили такую драгоценность, как крошка Сюнкин, но дело в том, что поначалу он был не единственным среди домашних. Иногда Сюнкин отводила на занятия служанка, пока однажды девочка не заявила: «Хочу с Сасукэ!» С того времени ее целиком препоручили заботам Сасукэ, которому уже исполнилось тринадцать лет. Гордясь оказанной ему честью, Сасукэ ежедневно проходил все десять те до дома Сюнсё, сжав маленькую ручку Сюнкин в своей ладони, дожидался окончания урока, а затем вел свою подопечную обратно.
По дороге Сюнкин почти не открывала рта, и Сасукэ, пока госпожа не соизволит заговорить с ним, шел молча, сосредоточив все внимание на выборе более безопасного пути. Когда Сюнкин задавали вопрос: «Почему маленькая госпожа выбрала Сасукэ?» – она неизменно отвечала: «Потому что он ведет себя скромно и не надоедает болтовней».
Как я уже отмечал, Сюнкин в детстве была очень приветлива и прекрасно ладила с окружающими, но, потеряв зрение, она стала своенравна и угрюма, почти никогда не смеялась и редко говорила не повышая тона. Возможно, поэтому ей и нравилось, что Сасукэ без лишних слов, ничем не докучая, добросовестно исполняет свои обязанности. (По слухам, Сасукэ не любил смотреть на лицо Сюнкин, когда она смеялась. Скорее всего, ему было неприятно это зрелище из-за того, что лицо слепого от смеха делается жалким и глупым.)
* * *
Однако только ли потому Сюнкин отдала предпочтение Сасукэ, что он не обременял ее разговорами, или же она начинала смутно ощущать его обожание и, даже будучи ребенком, получала от этого удовольствие? Такое предположение может показаться нелепым в отношении девятилетней девочки, но, если принять во внимание необычайное умственное развитие Сюнкин и ее быстрое созревание, разве не могло у нее в результате слепоты развиться некое шестое чувство? По здравом размышлении такая возможность кажется вполне реальной. Самолюбивая Сюнкин и впоследствии, уже в полной мере осознав свое чувство, никому не изливала душу и долго запрещала Сасукэ затрагивать эту тему.
Итак, хотя полной ясности мы не можем добиться, вероятно, вначале Сюнкин вела себя так, будто вообще не замечала существования Сасукэ, – во всяком случае, так казалось самому Сасукэ. Когда ему приходилось вести Сюнкин на урок, он поднимал левую руку на уровень ее плеча, так что кисть ее правой руки покоилась на его ладони. Для Сюнкин весь Сасукэ был не более чем услужливой рукой. Когда ей что-то было нужно от него, она ограничивалась жестом, гримасой или оброненным шепотом, как бы про себя, словечком. Она давала ему задания, похожие на шарады, никогда не говоря прямо: сделай то-то и то-то. Если же мальчик чего-нибудь не замечал или не понимал, Сюнкин страшно раздражалась, так что он вынужден был неотрывно следить за малейшими изменениями в ее лице. Казалось, Сюнкин проверяет его на внимательность. Взбалмошная, избалованная воспитанием и ставшая решительно невыносимой под влиянием слепоты, она не давала Сасукэ ни минуты передышки.
Однажды, когда они дожидались своей очереди на урок в доме мастера Сюнсё, Сасукэ вдруг заметил, что его подопечная исчезла. Взволнованный, он начал обшаривать окрестности и обнаружил, что Сюнкин потихоньку вышла в уборную. В подобных случаях Сюнкин всегда молча вставала и выходила, а Сасукэ должен был спешить за ней следом, чтобы довести до двери уборной и затем, дождавшись, когда она выйдет, полить ей воду на руки. Однако в тот день он немного отвлекся, и вот Сюнкин пошла одна, на ощупь. Когда Сасукэ прибежал, она уже протягивала руку к ковшу в тазике с водой. «Я очень виноват!» – дрожащим голосом сказал он. Сюнкин в ответ, качнув головой, бросила: «Ничего», но Сасукэ знал, что в такой ситуации ее «ничего» означало «ах вот ты как!» и что потом ему несдобровать. Ему оставалось только взять у нее ковш, хотя в этом уже не было необходимости, и полить ей на руки.
В другой раз, когда они ожидали очереди на урок и Сасукэ по обыкновению скромно сидел чуть позади Сюнкин, она вдруг произнесла одно-единственное слово: «Жарко». – «В самом деле жарко», – выжидательно подтвердил он, но Сюнкин ничего не ответила и лишь через некоторое время повторила: «Жарко». Догадавшись, в чем дело, он достал веер и начал обмахивать ее из-за спины, чего она, очевидно, и ожидала, но стоило ему на минуту ослабить рвение, как она снова недовольно повторяла: «Жарко».