Нет, решил я. Антон Павлович в этом номере до меня не жил. Он был человек скромный и всегда нуждался в деньгах. Но все строил и строил школы. И зачем он строил школы, если у него денег не было? Мне почему-то не нравится, если человек строит школы, когда у него самого денег нет. Вот если у тебя их много, тогда строй на здоровье. Школы – единственное, что мне в Чехове кажется каким-то «не тем».
Я слез с кровати и прошел к окну. Минут пять изучал механизм открытия жалюзи, наконец дернул рычаг. Что-то грохнуло, и жалюзи закрылись наглухо.
Я прислушался – не заматерится ли у подъезда сонный швейцар.
Все было тихо. Тогда я перешел к другому окну и дернул рычаг в обратном направлении – теперь жалюзи открылись. И окно открылось. И я стоял в трусах у открытого окна и смотрел на спящую мертвым сном Ниццу. А позади меня все звучала чужая легкая музыка. И холодно было в трусах, зябко.
Я забрался обратно под атласное одеяло. И вспомнил бунинское:
Я к ней вошел в полночный час.
Она спала – луна сияла
В ее окно, – и одеяла
Светился спущенный атлас.
Она лежала на спине,
Нагие раздвоивши груди,—
И тихо, как вода в сосуде,
Стояла жизнь ее во сне.
Смелость на такие вещи появляется у русских литераторов только после Европы. А две последние строки кажутся поэзией уже такой художественности, что человек и вынести-то ее не в состоянии.
Жутко громко чикали мои шаги, когда в начале шестого часа утра я спускался вниз по лестнице, чтобы посмотреть на то, как просыпается Ницца.
Небрежно, как положено человеку, который прибыл за прахом великого соотчича, я кивнул портье и отдал ему полукилограммовый ключ от номера. Портье посмотрел на меня выпученными глазами. Или он решил, что я лунатик; или что я уже отправляюсь в Монте-Карло проигрываться в рулетку; или что я неопытный контрабандист.
Никого еще не было на улице, абсолютно никого. И бульвар имени моего тезки был абсолютно пуст.
Ночные пальмы, голый асфальт, закрытые жалюзи на всех окнах. Явно я поторопился изучать просыпание Ниццы.
Обыкновенная Ялта, только без плакатов «Догоним Америку по галантерее!» – внушал я себе, но что-то волновалось во мне от сознания, что это я иду через Английскую набережную к морю.
Море плотно укрывалось еще предутренней мглой. Прохладный ветерок тянул с гористого берега.
Я спустился с набережной на гальку широкого пляжа. Пляж тоже еще спал. И маяки мигали на востоке и на западе. А в небе померещился мне стремительный спутник. Но это оказалась Венера.
Мерно шумели едва заметные волны, набегая на гальку.
Я долго стоял, слушая их. Левее торчал над водой небольшой причальчик, он, наверное, был бетонный – белел во мраке бесплотным привидением.
«Нет, подожди, – говорил я себе. – Чехов, Бунин, Галилей… А ты что сейчас ощущаешь? Ты никогда не верил в то, что судьба занесет тебя в Ниццу, в Монако… Еще недавно ты острил сам с собой, что тебе следует плавать не в Арктику, а к берегам Монте-Карло… Так что же ты ныне чувствуешь? Можешь ты быть честным хоть сам с собой, хоть на секунду?»
И я заставил себя сказать себе: «Больше всего ты сейчас горд тем, что встал ночью, натянул брюки и выгнал себя на улицу. И об этом ты думаешь в первую очередь, шагая по пустынной Ницце. В тебе нет ощущения фантастики происходящего. Ты думаешь о том, что впереди бумага и отчет, что надо будет писать путевые заметки. И вот фиксируешь ерунду вокруг, читаешь названия улиц: площадь Гарибальди… Английская набережная… улица Сен-Доминик… Кому это нужно? Просто ты знаешь, что обаяние чужих названий помогает читателю приобщиться к чужой земле. Спокойный обман натренировавшегося профессионала. Вернувшись домой, ты достанешь морскую карту „От мыса Мортола до мыса Кап-Гро“, и будешь следить по ней свой маршрут, и выпишешь названия маяков, которые сейчас безымянными мигают тебе».
Что же я истинно ощущал тогда?
Любовь к темному, еще ночному морю. Оно называлось Лигурийское. Оно было как добрый знакомый, встреченный в сложном чужом мире.
– Здравствуй, дорогое, – сказал я, присев на корточки в полумраке.
Свет фонарей с набережной не достигал сюда. Тихо шуршала галька, когда мелкая волна ворошила ее. И я тянул к мягкой волне руку, но все не мог коснуться ее, потому что боялся замочить ботинки, и волна исчезала в полумраке. Но мне хотелось поздороваться с Лигурийским морем за руку.
Оно же обязательно хотело, чтобы я намочил ботинки.
– Если ты этого хочешь – на, пожалуйста, – и я подвинулся ближе к волне по сыпучей гальке, и пальцы коснулись холодной пены.
Я лизнул мокрые пальцы, чтобы узнать соленость Лигурийского моря, поднялся и пошел берегом на восток, увязая в гальке, продолжая говорить морю нежные слова.
– Ну, что шебуршишь, дорогое? – говорил я. – Ну здравствуй, здравствуй.
Если бы море могло сидеть в кресле, поставив ноги на паровую батарею, и читать книгу, как могут это иногда женщины, которых мы любим, то я бы наклонился и поцеловал его ниже волос на затылке, в теплую шею и сказал: «Читай, читай… Это я просто так… Сиди…»
Вдоль Английской набережной росли привозные растения, глядя на которые вспоминались ботанические сады.
Тяжелые мексиканские агавы, африканские кактусы, пальмы, австралийские эвкалипты. Холодными ночами землю возле их корней укрывали листьями пальм. И теперь, на раннем рассвете, грузовик ехал вдоль газонов и двое рабочих поднимали пальмовые листья с земли, складывали в машину, чтобы вечером опять укрыть ими землю возле корней.
Человек шел вдоль воды медленно, посвечивая иногда под ноги узким лучом карманного фонарика, и тыкал перед собой палкой. И я слышал, как палка сухо втыкается в гальку.
Я подумал, что так здесь собирают ракушки, потому что у подходившего человека в руках была корзина. Он осветил меня фонариком и остановился.
– Гуд монинг, бонжур, месье, – негромко сказал я.
Он снял с палки бумажку и положил ее в корзину. Он показался мне человеком несчастным, этот сборщик пляжного мусора. Он ничего мне не ответил и прошел дальше. Вспышки его фонарика скоро исчезли, и заглох шорох гальки под ногами.
На востоке чуть светлело уже небо. И я пошел к востоку, в противоположную сборщику мусора сторону.
Зачем писать самому, когда гениальные поэты уже описали все вокруг и в тебе самом, думал я. «Поклонитесь теплому морю» – вот и вся Ницца. Зачем стараться? Пускай сейчас зима, море не теплое. И если оно улыбается, то улыбкой не мягкой и ласковой, а острой. И сейчас больше подходят к Ницце стихи Тютчева. Французские стихи, в которых, по мнению Толстого, поэт всегда оставался дипломатом.
Но эти строки Тютчев писал после смерти любимой женщины:
О, этот юг! О, эта Ницца!..