Житель Ингерманландии глядел на нас с любопытством и радостью. Он был горбун, в рвани, которую носят пастухи, из распахнутого ворота грязной рубахи торчали седые волосы, а из-под мудрого лба глядели голубые детские глаза. Ему было под пятьдесят. Он сразу сел прямо на землю, когда я слез по крутой сходне с борта нашего СТ. Конечно, он давно привык к бесконечному цугу самоходок, плывущих взад-вперед по Свири, но какая из них останавливалась здесь, возле болотистого острова, вдали от деревень и пристаней? Это только мы имели возможность ночью стоять, а не плыть. Мы были моряками, плохо знали реки, и нам разрешалось не торопиться.
– Здравствуй, отец, – сказал я.
– Здравствуй, – отвечал он, сильно заикаясь. И я, конечно, угостил его сигаретой «Яхта», и он, конечно, долго ее рассматривал, прежде чем закурить.
– Скот пасешь? – спросил я. И в погоне за литературным материалом не пожалел своих штанов, сел рядом на болотистую землю.
– Ага.
– Ты один здесь?
– П-по весне месяц один ж-жил.
– И скучно было?
Он пожал плечами и от смущения снял картуз. Его голова была в струпьях, волосы росли клочьями.
– Это же остров, – сказал я. – Как сюда скот переправляют?
– На каюках.
– А что это такое?
– В-вам встречу за катером каюк шел.
Наконец-то я узнал, откуда пришел в наш язык «каюк» – это нечто схожее с гробом.
– Молока здесь можно купить? – спросил я. Матросы жаловались на недостаточное питание.
– Н-не знаю.
– Как не знаешь?
– Н-не знаю… бригадира надо п-просить…
– А где бригадир?
– За т-той протокой! – махнул он рукой вверх по Свири.
– Как живете-то здесь?
– Хорошо, н-нормально… Сахара т-только нет.
В лесу замычала корова. Пастух встал, надел картуз, сказал:
– Быков б-берегитесь… Б-бодливые у нас быки! – и ушел к себе в Ингерманландию. Скучно ему стало от моих скучных вопросов.
Толстый старший механик, отбиваясь веткой ольхи от комаров, спустился на берег и сразу нашел дохлого лося. Дохлый лось лежал в круглой, укромной ямке. Стармех тыкал в лося веткой, шкура зверя отставала – он сдох давным-давно. Стармех мучился мыслью, что падаль нельзя употребить на мясо.
На другом берегу Свири дымил костерчик. Кто-то там варил уху.
По исчавканной коровьими копытами болотистой земле прыгали крохотные лягушонки.
И такая тишина, такая заброшенность, такой речной покой были вокруг, что, казалось, напряги слух – и услышишь, как молчат в лесах развалины монастырей и почивают в потайных пещерах святые мощи.
Дизель-динамо для экономии было вырублено. В каюте коптила керосиновая лампа. И запах горелого керосина еще больше обострял ощущение прошлой жизни этой тихой земли.
Странно, что именно здесь, на Свири, в Лодейном Поле, был построен шлюп «Мирный» – корабль самого дальнего русского плавания. С борта «Мирного» Михаил Лазарев увидел берега Антарктиды, натянув тем самым нос Куку.
Строил шлюп корабельный мастер Колодкин. Длиной шлюп был в два раза короче нашей самоходки. Лазарев обошел на нем вокруг света в компании и под началом Фаддея Фаддеевича Беллинсгаузена. Их не испугали мрачные слова Кука: «Риск, связанный с плаванием в этих необследованных и покрытых льдами морях в поисках Южного материка, настолько велик, что я смело могу сказать, что ни один человек никогда не решится проникнуть на юг дальше, чем это удалось мне. Земли, что могут находиться на юге, никогда не будут исследованы…»
Пятнадцатого января 1820 года шлюп, построенный на берегах тихой Свири, вышел к берегам Антарктиды. И Беллинсгаузен назвал один из открытых им островов именем Кука.
Крузенштерн мог гордиться своим учеником.
На месте Лазарева я бы назвал какой-нибудь островок и по имени корабельного мастера Колодкина.
«Почти для каждого человека корабль больше, чем какое-либо другое созданное им орудие, – это некое выражение далекого образа. Корабль – это воплощение мечты, и мечта эта настолько захватывает человека, что ни одну вещь на свете он не создает с такой чистотой помыслов… От чувств, которые он вкладывает в свой труд, зависит крепость шпангоутов, прочность киля и правильность выбора и крепления обшивки. В построение корабля человек вкладывает лучшее, что в нем есть, – множество бессознательных воспоминаний о труде своих предков… Корабль – вещь, не имеющая себе подобия в природе, кроме разве сухого листка, упавшего в поток».
Эти слова написал Стейнбек.
В Вознесенье мы получили приказ идти не на По-венец, а на Петрозаводск. Бывает плохо, когда начальство доверяет чересчур. Начальство доверяло Володе Малышеву. И он этого вполне заслуживал, потому что был из лучших капитанов, хотя и самым молодым.
Именно из-за этого нам и приказали идти на Петрозаводск и принимать там груз.
Груз оказался железом – частями старых речных колесных пароходов.
Остовы колесников, с обрезанными колесами, с заваренными наглухо иллюминаторами и дверями рубок, с заведенными брагами, покачивались в Петрозаводском порту, ожидая буксиров. Им также предстояло плавание через северные моря в сибирские реки. А колеса, валы, части кожухов должны были следовать в наших трюмах. Начались погрузка и раскрепление громоздких, многотонных махин – сложная и грязная работа. Мы занимались ею девять дней.
До сих пор не знаю, была мудрость в том, чтобы везти ржавое железо за тридевять морей, или нет. Неужели в Омске нельзя сделать кожух для колеса колесного парохода? Но нас не спрашивали. Нам нужно было так разместить груз и так его раскрепить, чтобы не потонуть где-нибудь в Баренцевом или Карском море.
Дорога от Петрозаводска была мне уже знакома – еще в пятьдесят пятом я проделал ее на маленьком рыболовном сейнере.
Беломоро-Балтийский канал – одно из самых тоскливых мест на земле.
В Двине предстояло ждать, пока с Дуная подойдут остальные суда перегонного каравана. Стоянка была бездеятельная, монотонная. Я коротал время, читая старинную книгу «Летопись крушений и других бедственных случаев военных судов Русскаго флота» и пытаясь скомпилировать рассказ из выражений и фраз старорусской морской речи.
Кажется, за всю стоянку я только единожды без служебной надобности съездил на берег. На берегу купил бутылку вина, с десяток газет и журналов и расположился впитывать новейшую информацию в сквере недалеко от улицы Павлина Виноградова.
В сквере ремонтировали дорожки, и скамейки были сложены в кучу. Оставалась одна – в запущенном, глухом уголке.
Листва кленов уже желтела, а тополя и липы были зеленые, но тусклые от городской пыли. Кусты шиповника окружали скамейку. В кустах стояла похожая на скворечник сторожка. К ее стене прислонились лопаты и ломы. С улицы приглушенно доносился лязг трамваев и гудки машин. Никого в сквере не было, и я спокойно попивал винцо и читал газеты, сидя на единственной скамейке, а по дорожке прыгали воробьи.