— Что за вздор, — сказала Мэри. — Вам достаточно пальцем шевельнуть, и у вас будет муж.
— Раньше я так и делала. Да толку мало. Кого так легко заполучить, тот немного стоит. Держите, держите своего. А то как бы его не увели. — Она уже успела надеть пальто — она не из тех, что прощаются по часу. — Чудесный был обед. Буду ждать, когда вы меня еще позовете. Не сердитесь за гаданье, Итен.
— Увидимся завтра в церкви?
— Нет. Я еду в Монток до понедельника.
— В такую сырость и холод?
— Я люблю утренний морской воздух. Спокойной ночи. — Она исчезла прежде, чем я успел распахнуть перед нею дверь, точно спасалась от погони.
Мэри сказала:
— Я даже не знала, что она собирается за город.
Не мог же я ответить: «Она и сама этого не знала».
— Итен, что ты думаешь о ее гаданье?
— Так ведь она ничего не нагадала.
— Нет, ты забыл, она сказала про деньги. Но я не об этом. Тебе не кажется, она прочла в картах что-то, чего не захотела говорить? Что-то, что ее испугало.
— Просто эта змея, должно быть, запала ей в память.
— А ты не думаешь, что тут есть… какой-то другой смысл?
— Коврижка медовая, это ты у нас специалист по гаданьям. Откуда мне знать.
— Во всяком случае, я рада, что ты так дружелюбен с ней. Мне казалось, ты ее не выносишь.
— Я хитрый, — сказал я. — Умею скрывать свои чувства.
— Только не от меня. Они, наверно, останутся на второй сеанс.
— Кто останется?
— Дети. Они всегда смотрят два сеанса. Как это ты ловко придумал с посудой.
— Я коварный, — сказал я. — И в свое время я намерен посягнуть на твою честь.
Мне часто приходилось откладывать решение какого-нибудь вопроса на будущее. Потом, выкроив в один прекрасный день время для раздумий, я вдруг обнаруживал, что у меня уже все продумано, выход найден и решение вынесено. Так, вероятно, бывает со всеми, просто мне не дано это знать. Будто в темных, необитаемых пещерах сознания сошлись на совет какие-то безликие судьи и приговор готов. Эта бессонная, тайная область всегда представляется мне как черные, непроницаемые стоячие воды — глубокий омут, откуда редко что всплывает на поверхность. А может быть, это огромная библиотека, где сберегается все, что когда-либо произошло с живой материей с того первого мига, когда она начала жить.
Некоторые люди, по-моему, имеют более свободный доступ в этот тайник — например, поэты. Однажды, когда мне пришлось работать разносчиком газет, а будильника у меня не было, я выработал систему подачи сигнала и получения на него ответа. Ложась вечером в постель, я представлял себе, будто стою у края черной воды. В руке у меня белый камень, совершенно круглый белый камень. Я пишу на нем угольно-черными буквами «4 часа», потом бросаю его в воду и слежу, как он крутится, крутится, уходя вниз, и наконец исчезает. Это действовало безотказно. Я просыпался ровно в четыре часа. В дальнейшем я заставлял себя просыпаться и без десяти минут четыре и четверть пятого. И ни разу не проспал.
А иногда бывает и так, что нечто странное, нечто мерзкое высовывается над гладью этих вод, будто морская змея или какое-то чудище, возникающее из бездонных глубин.
Прошел только год, с тех пор как Деннис, брат Мэри, умер у нас в доме, умер в ужасных муках от базедовой болезни. Общая интоксикация разогнала микробы страха по всему его организму, и он потерял всякую власть над собой, метался, буйствовал. На этой по-ирландски добродушной лошадиной физиономии проступило что-то звериное. Я помогал держать его, успокаивал, старался рассеять предсмертный бред, и так продолжалось неделю, до тех пор пока у него не начался отек легких. Я не хотел, чтобы Мэри видела, как он умирает. Она никогда не видела умирающих, а я знал, что такая смерть может убить в ней светлую память о хорошем, добром человеке, который был ее братом. И вот однажды, когда я дежурил у его постели, из глубин тех черных вод выплыло чудовище. Я возненавидел Денниса. Мне хотелось убить его, перегрызть ему горло. У меня сводило челюсти и, кажется, даже губы вздрагивали, обнажая клыки, как у волка, рвущего добычу.
Когда все было кончено, я, придавленный чувством вины, со страху признался в этом старенькому доктору Пилу, который подписывал свидетельство о смерти.
— То, о чем вы говорите, по-моему, не такое уж редкое явление, — сказал он. — Мне приходилось подмечать это в людях, но мало кто в таких вещах признается.
— Но откуда это во мне? Я к нему очень хорошо относился.
— Может быть, атавистическая память, — сказал он. — Может быть, возврат к тем временам, когда больные и раненые в стае представляли собой опасность. Некоторые животные и многие рыбы рвут на части и пожирают своих обессиленных собратьев.
— Но я не животное и не рыба.
— Да, вы не то и не другое. И, вероятно, поэтому такие ощущения кажутся чуждыми вашей натуре. Но они сидят в вас. Сидят крепко.
Доктор Пил хороший человек — старенький, усталый. Вот уже пятьдесят лет он встречает нас на этом свете и провожает на тот.
Но вернусь назад, к совету судей во тьме — там, видно, работают, не считаясь с временем. Иной раз кажется, будто человека подменили, и мы говорим: «Нет, он на такое не способен. Это не похоже на него». Но, может быть, мы ошибаемся? Вернее всего, он предстал перед нами под другим углом, или же давление сверху или снизу изменило его форму. На войне сплошь и рядом так: трус становится героем, а у храбреца душа уходит в пятки. А то вдруг читаешь в утренней газете — добрый человек, хороший семьянин зарубил топором жену и детей. По-моему, человек меняется непрестанно. Но бывают минуты, когда перемены в нем становятся явными. Копнуть бы поглубже, и, может быть, я добрался бы до корней, откуда с самого моего рождения и даже еще раньше произрастала теперешняя перемена во мне. С недавних пор мелочи стали складываться одна за другой, образуя какой-то крупный узор. То или иное событие, те или иные наблюдения подзуживали меня и толкали на путь, противоположный моему естественному пути или тому, который я считал естественным, — путь продавца из бакалейной лавки, неудачника, человека без инициативы, без надежд на будущее, связанного по рукам и ногам необходимостью накормить и одеть-обуть свое семейство, отгороженного со всех сторон привычками и устоями, которые кажутся ему высокоморальными и даже добродетельными. А возможно, еще и так, что во мне развилось самодовольство, ибо я считал себя тем, кого принято называть «хорошим человеком».
И, конечно, я знал, что творится вокруг. Марулло незачем было вдаваться в объяснения. Трудно жить в маленьком городке — таком, как наш Нью-Бэйтаун, — и ничего не знать о его делах. Правда, я над ними не очень задумывался. Судья Доркас по знакомству любезно освобождал от штрафов за нарушение правил уличного движения. Это даже не считалось нужным держать в тайне. Но любезность требует ответной любезности. Мэр города, он же фирма «Бадд — Строительные материалы», по высоким ценам продавал городу различное оборудование, подчас совершенно ненужное. Когда должны были асфальтировать новую улицу, вдруг выяснялось, что участки по обе ее стороны скуплены мистером Бейкером, Марулло и пятью-шестью другими финансовыми воротилами еще до того, как очередной план городского благоустройства стал официально известен. Все это было как бы в порядке вещей, но мне-то казалось, что я живу, руководствуясь какими-то иными законами. Марулло, и мистер Бейкер, и коммивояжер, и Марджи Янг-Хант, и Джой Морфи каждый по-своему подзуживали меня, а их старания, слитые воедино, превращались в весьма ощутимые толчки и вот пожалуйста: «Надо выбрать время и обдумать это как следует».