Конформист | Страница: 32

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

— Ничего, мама, — равнодушно ответил Марчелло.

Жаль, — наивно сказала мать, — если б я знала, что ты ничего не хочешь, то не стала бы тратить деньги… но теперь я его уже купила… возьми. — Она порылась в сумочке и вытащила оттуда небольшую коробочку, перетянутую резинкой. — Это портсигар… я заметила, что ты кладешь пачку в карман…

Она вынула из коробки серебряный портсигар, плоский, покрытый густой резьбой, и открыла его, протягивая сыну. Внутри были восточные сигареты. Мать взяла одну и заставила Марчелло дать ей прикурить. Он в некотором смущении, глядя на открытый портсигар, лежащий на коленях матери, и не касаясь его, сказал:

Очень красивая вещь, не знаю, как и благодарить тебя, мама… Наверное, для меня он слишком красив.

Уф, до чего же ты скучен, — сказала мать. Она закрыла портсигар и грациозным, не допускающим возражений жестом опустила его в карман пиджака Марчелло. Машина чересчур резко завернула за угол, и мать упала на Марчелло. Она воспользовалась этим, положила ему руки на плечи, слегка запрокинула голову и, глядя на него сказала: — Ну-ка, поцелуй меня за подарок!

Марчелло нагнулся и коснулся губами материнской щеки. Она откинулась на сиденье и сказала со вздохом, поднеся руки к груди:

Горячий был поцелуй… Когда ты был маленький, мне не приходилось выпрашивать у тебя поцелуи… ты был таким ласковым ребенком.

— Мама, — внезапно спросил Марчелло, — ты помнишь ту зиму, когда папа заболел?

— Еще бы, — простодушно ответила мать, — это была ужасная зима… он хотел разойтись со мной и забрать тебя из дома… он уже был безумен… к счастью, я имею в виду, к счастью для тебя, он окончательно сошел с ума, и тогда стало ясно, что права была я, желая, чтобы ты остался со мной… А что?

Так вот, мама, — сказал Марчелло, стараясь не смотреть на мать, — в ту зиму я мечтал о том, чтобы не жить больше с вами, с тобой и отцом, мечтал, чтобы меня отдали в интернат… это не мешало мне любить вас… поэтому, когда ты говоришь, что с тех пор я изменился, это неверно… я и тогда был таким же, как сейчас… и тогда, как сейчас, я терпеть не мог беспорядка и бедлама… вот и все.

Он говорил сухо и почти жестко, но, увидев убитое выражение омрачившегося материнского лица, почти сразу пожалел о сказанном. Тем не менее он вовсе не собирался отказываться от своих слов: он сказал правду и, к сожалению, мог говорить только правду. Но вместе с тем неприятное сознание того, что он повел себя не как любящий сын, вновь с небывалой силой заставило его ощутить груз прежней печали. Мать сказала смиренно:

— Может быть, ты и прав.

В этот момент машина остановилась.

Они вышли и направились к воротам клиники. Дорога проходила через тихий квартал, неподалеку от старинной королевской виллы. С одной стороны выстроились пять-шесть стареньких домов, частично скрытых деревьями, с другой — тянулась ограда клиники. В глубине взгляд упирался в старую серую стену и густую растительность королевского парка. В течение многих лет Марчелло навещал отца, по крайней мере, раз в месяц, но он до сих пор не привык к этим визитам и всегда испытывал смешанное чувство отвращения и отчаяния. Похожее, но менее сильное чувство возникало у него, когда он бывал у матери, в доме, где провел детство и отрочество. Беспорядочная, безалаберная жизнь матери казалась еще поправимой, но от безумия отца не было лекарств, в его болезни, казалось, проявились всеобщие беспорядок и испорченность, которые были неизлечимы. Так и на этот раз у Марчелло сжималось сердце и подгибались колени. Он побледнел, и, хотя поглядывал на черные прутья больничной ограды, его охватило истерическое желание отказаться от визита и под каким-нибудь предлогом уйти. Мать, не заметив его смятения, сказала, остановившись перед маленькой черной калиткой и нажимая на фарфоровую кнопку звонка:


— Знаешь, какая у него последняя навязчивая идея?

— Какая?

Что он один из министров Муссолини. Она появилась уже месяц назад, возможно, потому, что они позволяют ему читать газеты.

Марчелло нахмурился, но ничего не сказал. Калитка распахнулась, и появился молодой санитар в белом халате: дородный, высокий блондин, с бритой головой и белым, слегка опухшим лицом.

— Добрый день, Франц, — любезно поздоровалась мать, — как дела?

Сегодня нам лучше, чем вчера, — сказал санитар с жестким немецким акцентом, — вчера нам было очень плохо.

— Очень плохо?

Нам пришлось надеть смирительную рубашку, — объяснил санитар, продолжая употреблять множественное число на манер жеманных гувернанток, разговаривающих с детьми.

Смирительная рубашка? Какой ужас! — Тем временем они уже вошли на территорию клиники и зашагали по узкой аллее между оградой и стеной больницы. — Тебе следовало посмотреть на смирительную рубашку… это не настоящая рубашка, а как бы два рукава, которыми накрепко привязывают руки к телу… до того, как я ее увидела, я думала, что это самая настоящая ночная сорочка, знаешь, с таким греческим орнаментом… как грустно видеть его связанным, руки по швам. — Мать говорила легко, почти весело.

Они обогнули клинику и оказались на площадке, перед главным фасадом. Клиника, белое трехэтажное здание, была бы похожа на обычный дом, если бы не забранные железными решетками окна. Санитар сказал, поспешно поднимаясь по идущей под балконом лестнице:

— Профессор ждет вас, синьора Клеричи.

Он ввел посетителей в голый затененный холл и постучал в закрытую дверь, на которой висела эмалированная табличка с надписью: "Дирекция".


Дверь внезапно отворилась, и директор клиники, профессор Эрмини, высокий, коренастый человек, стремительно поспешил навстречу посетителям.

— Синьора, мое почтение… Доктор Клеричи, добрый день.

Его громовой голос звучал словно бронзовый гонг в ледяной тишине больницы, среди голых стен. Мать протянула ему руку, которую профессор, с видимым усилием согнув свой мощный стан, облаченный в халат, хотел галантно поцеловать. Марчелло же, напротив, ограничился сдержанным приветствием. Внешне профессор был весьма похож на сыча: большие круглые глаза, крупный, загнутый клювом нос, рыжие вислые усы над широким громогласным ртом. Но выражение лица ничуть не напоминало меланхоличную ночную птицу, оно было жизнерадостным, хотя веселость доктора была деланой и окрашенной холодной проницательностью. Профессор стал подниматься по лестнице впереди матери и Марчелло. Когда они дошли до середины лестничного марша, какой-то металлический предмет, с силой пущенный с площадки, подскакивая, покатился по ступенькам. В то же время раздался пронзительный крик, а вслед за тем грубый хохот. Профессор нагнулся и поднял предмет — алюминиевую тарелку.

Это Донегалли, — сказал он, поворачиваясь к обоим посетителям. — Не бойтесь… Эта старая синьора — обычно она ведет себя тишайшим образом — иногда швыряет все, что ей подвернется под руку… Хе-хе, она бы стала чемпионкой по игре в шары, если бы мы ей позволили.