Сразу после выстрела он поспешно нагнулся, поднял еще один камень и встал в боевую позицию, широко расставив ноги, вытянув руки вперед и держа рогатку наготове: как знать, а вдруг Роберто, спрятавшись в листве, невидимый, целился в него, тогда он, Марчелло, весь на виду. Так, играя, он забрался в глубь сада, туда, где проделал в зелени плюща окошко. Здесь он остановился, внимательно оглядывая изгородь. В его воображении дом был замком, ограда, укрытая плющом, — крепостными стенами, а проделанное им отверстие — тайной брешью, сквозь которую легко было проникнуть противнику. Неожиданно он совершенно отчетливо увидел, как листья задвигались справа налево, дрожа и покачиваясь. Да, сомнений не было, листья шевелились, значит, там кто-то был. В ту же минуту он подумал, что Роберто там быть не может, что это только игра, а раз так, он может пульнуть камнем. Одновременно мелькнула мысль, что Роберто за оградой и он не должен стрелять, если не хочет убить приятеля. Потом с внезапной и отчаянной решимостью Марчелло натянул и выпустил камень в гущу листвы. Не удовлетворившись одним выстрелом, он нагнулся, лихорадочно снова зарядил рогатку камнем, выстрелил, за вторым выстрелом последовал третий. Теперь он отбросил сомнения и страхи, не имело значения, был ли Роберто за стеной или нет. Марчелло испытывал только радостное и воинственное возбуждение. Наконец, раздвинув хорошенько листву, он, задыхаясь, бросил рогатку на землю и пролез к самой ограде. Как он предвидел и надеялся, Роберто там не было. Но просветы между прутьями были достаточно широки и позволяли просунуть голову в соседний сад. Движимый непонятным любопытством, Марчелло глянул вниз. Со стороны Роберто плющ не рос, а между стеной и гравиевой дорожкой тянулась гряда с ирисами. Так вот, прямо перед Марчелло, между стеной и вереницей белых и лиловых ирисов, растянулась на боку большая серая кошка. Безумный страх перехватил ему дыхание, потому что он заметил неестественное положение животного: кошка лежала на боку, вытянув и расслабив лапы, уткнувшись мордой в землю. Густая серая с голубоватым отливом шерсть казалась взъерошенной, всклокоченной и вместе с тем мертвой, как перья убитых птиц, которых Марчелло видел как-то на мраморном столе в кухне. Ужас его возрастал: спрыгнув на землю, он выдернул палку, поддерживавшую розовый куст, снова вскарабкался на ограду и, просунув руку сквозь прутья, попытался кольнуть кошку в бок испачканным в земле концом палки. Но кошка не пошевелилась. Внезапно от ирисов на высоких зеленых стеблях, с белыми и лиловыми головками, склоненных к неподвижному серому телу, на Марчелло повеяло смертью, словно чья-то милосердная рука разложила вокруг покойника цветы. Бросив палку и не заботясь о том, чтобы вернуть ветки плюща в прежнее положение, Марчелло спрыгнул на землю. Его обуревал страх, первым его побуждением было бежать и запереться в шкафу, в чулане, где угодно, лишь бы там было темно и безопасно, чтобы скрыться от самого себя. Он испытывал ужас прежде всего от того, что убил кошку, но еще сильнее его пугало то, что накануне он объявил об этом убийстве матери: то был несомненный знак, что таинственным и роковым образом ему предназначено совершать жестокие поступки, влекущие за собой смерть. Но гораздо больший ужас, нежели смерть кошки и вещее предзнаменование о ней, у него вызывала мысль о том, что, убивая кошку, в сущности, он намеревался убить Роберто. Только по воле случая произошло так, что на месте приятеля оказалась кошка. Но в этой случайности был особый смысл: нельзя было отрицать, что от цветов он перешел к ящерицам, от ящериц к кошке, от кошки к убийству Роберто, которое замыслил и желал, хотя и не совершил. Однако убийство было возможно и, вероятно, неизбежно. Итак, подумал Марчелло, он ненормален, и эту ненормальность он ощущал остро, физически, всем существом, он был помечен одинокой и грозной судьбой и отныне вступил на кровавый путь, на котором остановить его не могла бы никакая человеческая сила. Одолеваемый этими мыслями, он в исступлении кружил в маленьком пространстве между домом и оградой, то и дело поднимая глаза к окнам, почти желая увидеть там свою легкомысленную и рассеянную мать. Но теперь она больше ничем не могла ему помочь, даже если когда-то и была на это способна. Охваченный внезапной надеждой, он снова бросился в глубь сада, пробрался к стене, глянул сквозь прутья решетки. Обманывая себя, он подумал: вдруг кошки не будет на месте. Но она никуда не исчезла, по-прежнему лежала бездыханная, серая, неподвижная, в траурной короне белых и лиловых ирисов. И о смерти явно свидетельствовала жуткая картина — черная цепочка муравьев, протянувшаяся от дорожки через гряду прямо к морде, к глазам животного. Марчелло смотрел и вдруг по какому-то сверхнаитию ему показалось, что вместо кошки он видит Роберто, тоже распростертого среди ирисов, тоже мертвого, а возле его потухших глаз и полуоткрытого рта сновали муравьи. Дрожа от ужаса, Марчелло оторвался от созерцания жуткой картины и спрыгнул вниз. Но на сей раз он позаботился о том, чтобы водворить на место сдвинутый им плющ. Потому что теперь он испытывал не только муки совести и ужас перед самим собой, он боялся, что его увидят и накажут. Охваченный страхом, он в то же время хотел, чтобы все открылось и его наказали, хотя бы для того, чтобы он вовремя остановился на наклонной плоскости, в конце которой, как ему казалось, его ждало убийство. Но родители редко его наказывали, и не потому, что придерживались в воспитании принципов, исключавших наказание, а, как догадывался Марчелло, из равнодушия. Поэтому к страданиям от того, что он совершил преступление и, самое главное, считал себя способным на еще более тяжкие проступки, прибавлялись мучения от того, что он не знал, к кому обратиться, чтобы его наказали, не знал даже, каким могло бы быть наказание. Марчелло смутно понимал, что тот же внутренний механизм, который толкнул его на признание Роберто в надежде услышать что это и не вина вовсе, а дело обычное, что так поступают все, теперь заставлял его обратиться к родителям с иной надеждой — услышать, как они воскликнут с негодованием, что он совершил чудовищное злодеяние и должен понести за него соответствующее наказание. Для него было неважно, что прощение Роберто толкнуло бы его на новые проступки, а теперь он навлекал на себя суровое осуждение. Он понимал, что на самом деле в обоих случаях хотел любой ценой и любыми способами вырваться из кошмарной изоляции, на которую обрекала его собственная ненормальность.
Возможно, он решился бы признаться родителям в убийстве кошки, если бы в тот же вечер за ужином у него не появилось ощущение, что они уже все знают. Сидя за столом, он заметил со смешанным чувством испуга и какого-то непонятного облегчения, что отец и мать в дурном настроении и держатся враждебно. Мать, с выражением преувеличенного достоинства на детском лице, сидела прямо, опустив глаза, замкнувшись в негодующем молчании. Сидящий напротив отец иными, но не менее красноречивыми способами показывал, что раздражен. Отец был много старше матери и часто озадачивал Марчелло тем, что относился к нему и матери, словно к двум детям, и требовал послушания, словно мать приходилась Марчелло сестрой. Отец был худ, его сухое морщинистое лицо отличалось невыразительным, почти неживым блеском выкаченных глаз и частым судорожным подергиванием щеки, только изредка он позволял себе усмехнуться, и то коротко и безрадостно. Многие годы, проведенные в армии, выработали в нем привычку к точности жеста, к строгости манер. Но Марчелло знал, что, когда отец бывал рассержен, строгость и чопорность становились чрезмерными и превращались в странную, сдерживаемую ярость, придававшую особый смысл обыденным жестам. В тот вечер, сидя за столом, Марчелло сразу заметил, что отец с силой подчеркивал, словно желая привлечь к ним внимание, самые обычные, ничем не примечательные жесты. Например, он брал стакан, отпивал глоток и ставил стакан, сильно ударив им по столу. Или пододвигал к себе солонку и, взяв щепотку соли, со стуком водружал ее на место. Схватив хлеб, отламывал кусок, и вновь раздавался удар хлебницей о стол. Вдруг, охваченный внезапной страстью к симметрии, принимался все так же шумно раскладывать приборы так, чтобы нож, вилка и ложка располагались вокруг тарелки под прямым углом. Если бы Марчелло был меньше озабочен собственными переживаниями, он бы сразу заметил, что эти жесты, исполненные столь многозначительной и патетической энергии, предназначались не ему, а матери. Та, действительно, при каждом стуке, высокомерно вздохнув, с достоинством замыкалась в себе и вздергивала брови, демонстрируя выдержку. Но Марчелло, ослепленный своими заботами, был уверен, что родители все знают: разумеется, Роберто, известный трусишка, выследил его. Марчелло хотелось, чтобы его наказали, но, увидев родителей в гаком гневе, он вдруг почувствовал внезапную дрожь, зная, что в подобных обстоятельствах отец способен на припадки ярости. Подобно тому, как проявления любви со стороны матери были нечастыми, случайными, явно продиктованными скорее укорами совести, нежели материнскими чувствами, так и строгость отца бывала неожиданной, неоправданной, чрезмерной и вызванной желанием наверстать упущенное за долгие периоды бездействия, а не серьезными педагогическими намерениями. Жалоба матери или кухарки вдруг напоминала отцу, что у него есть сын, и он начинал орать, неистовствовать и бить мальчика. Побои особенно пугали Марчелло, потому что отец носил на мизинце камень в массивной оправе, и во время наказаний, неизвестно каким образом, камень всегда поворачивался к внутренней стороне ладони, и к жестокому унижению от пощечин прибавлялась еще и острая боль. Марчелло подозревал, что отец специально поворачивал перстень, но уверен не был.