И Он на самом деле начал сдавать экзамены на курсы при Высшем мореходном училище.
Наступил странный период мирной и спокойной жизни, когда каждую ночь мать слышала за шкафами дыхание сына, который никуда не собирался уезжать. Она просыпалась ночью много раз, но мысли о смерти, которой она боялась, не тревожили ее в ночные часы бессонницы. Она думала об обеде, который будет готовить завтра, о неизвестной женщине, которая вчера спросила Глеба по телефону, о билетах в кино, которые сын обещал купить, и о том, что он обещал сходить в кино с ней вместе.
А утром Глеб делал зарядку – и надо было бояться, чтобы он не очень шумел и не тревожил соседей. Все было как в порядочных семьях.
И вот однажды пришел пожилой толстый человек. Он пришел к Глебу, а Глеба не было дома.
– Битов, Григорий Арсеньевич, – представился он. И сел, растопырив колени градусов на сто двадцать. Его животу иначе не было куда опуститься. На нижней губе Битова приклеилась разжеванная сигарета. Потом он положил эту сигарету в цветочный горшок, и Мария Федоровна решила, что он совсем не интеллигентный. И еще ей почему-то сразу стало опасливо, тревожно.
– Вы работали вместе с Глебом Ивановичем? – робко спросила она.
– Нет, – сказал Битов. – Мой сын служил вместе с вашим.
– Может, попьете чайку, пока Глеб вернется?
– Чай есть чай, – сказал, подумав, Битов. – Но я сейчас не хочу. Спасибо. А вы моего сына не знали? Сашку не знали?
И тогда она вспомнила белобрысого парнишку с широко открытыми голубыми глазами, который несколько раз бывал у них вместе с Глебом, когда Глеб еще не закончил школу юнг.
– Как же, как же, помню. Очень симпатичный молодой человек… Они с Глебушкой все вместе книжки читали… Где он теперь у вас? – спросила Мария Федоровна.
Старик закряхтел и потер лысину.
– Помер. Геройски, можно сказать, погиб на боевом посту, – сказал он потом. – Неужто вам Глеб Иваныч и не рассказывал ничего?
– Он никогда ничего не рассказывает, – с горечью сказала мать Глеба.
– Так они ж вместе на одном тральщике служили, – сказал старик. – Вместе и подорвались весной сорок пятого на донной мине.
– Как подорвались?! – спросила мать Глеба, чувствуя, как холодеет у нее кожа на голове.
– Обыкновенно, – сказал старик.
– Ужас какой! – сказала Мария Федоровна.
– Н-да.
– Столько лет, а он все молчит!
Когда вернулся Глеб, они со стариком обнялись и поцеловались, как друзья. О чем они говорили, мать не узнала, потому что сын попросил ее приготовить что-нибудь закусить, и повкуснее.
А через неделю Глеб плюнул на экзамены и отправился в Петрозаводск на новый перегон. По своему обыкновению, ничего толком он не объяснил.
– У Сашкиного старика дела швах, – сказал Глеб, уже надевая шинель. – Его плавать по нездоровью и старости больше не пускают, а сам он моряк, механик. Никто его не возьмет, кроме меня. А как вернусь из этого рейса, тогда уж точно останусь дома надолго. Ты только не плачь, мать.
– Только возвращайся побыстрее; пожалуйста, побыстрее, – попросила мать. И ей показалось, что сын рад предлогу опять умчаться куда-то. И это было обидно.
Трюм сейнера был маленький, тесный. Здесь густо пахло свежей еще краской, олифой, суриком, новой кирзой сапог, пеньковым тросом. За тонким бортом плескала вода. Когда недалеко проходило какое-нибудь судно, вода за бортом плескала сильнее, скрипели между бортом и причалом кранцы. Облака на далеком небе в четырехугольнике люка покачивались, и у края люка появлялась встревоженная морда корабельного приблудного пса Айка, названного так то ли в честь президента Эйзенхауэра, то ли потому, что пес часто скулил что-то вроде: «Айяйуй».
Айк имел нрав веселый, туловище поджарое, даже тощее, и был очень легок на ноги. Сейчас Айк скучал, сидя в полном одиночестве на палубе, и проходящие невдалеке суда пугали его.
Заметив рыжую острую морду пса, Вольнов неизменно подбадривал его, говоря:
– Спокойно, Айк!
Вольнов и боцман проверяли в трюме снабжение.
– Мешки хлорвиниловые?
– Сто штук.
– Мешки джутовые?
– Сто. Их по десять на судно, товарищ капитан?
– Да, черт бы их побрал… Кальсоны теплые? Считай прямо пачками… И у меня имя есть: Глеб Иванович.
– А где они, кальсоны?
– Кажется, в простыне завязаны были… Посмотри под спасательными поясами…
– Здесь. Десять пачек… Их теперь, пожалуй, и в настоящей прачечной не отстираешь…
– Флаги национальные?
– Девятнадцать, товарищ капитан.
– Как девятнадцать? Их по две штуки на каждое судно должно быть.
– Здесь больше нет… А чего они большие такие? Будут у нас ниже борта болтаться, да?
– Ты не разговаривай, боцман, а ищи.
– Здесь только колпаки поварские… наматрасники… Нет флагов больше, товарищ капитан!
– Черт! Посмотри их цену в реестре.
– Есть… флаги… три тысячи семьсот четыре рубля девяносто копеек…
– Меня сейчас кондрашка хватит, Боб!… Дай сюда реестр! Флаги национальные – шестьдесят один рубль пятьдесят копеек, а ты стоимость комплекта международного свода сигналов смотрел. В следующий раз держи глаза в руках, понял?
– Понял… И как только вы в одиночку смогли все это принять и погрузить?
– Сам удивляюсь.
– Душно, товарищ капитан, здесь… Разрешите, я еще одну лючину отодвину?
Вольнов не ответил. Ему вдруг захотелось бросить всю эту груду неразобранной, плюнуть и уйти в город, в Петрозаводский городской сад, и посидеть там на зеленой скамейке под пыльной листвой, послушать песенки с танцплощадки или почитать газеты в читальном павильоне.
Боцман, утопая сапогами в грудах ватных подушек, пробрался по трюму к комингсу, одной рукой поднял и отодвинул тяжелую лючину. Стало светлее. На потной, мускулистой спине боцмана заблестели капли пота.
Боцман шумно подышал в люк, вернулся, присел на корточки возле Вольнова и спросил:
– Воскресенье сегодня, да, товарищ капитан?
– Это точно.
Рябое, как луна в телескопе, лицо боцмана засветилось надеждой.
– Не сияй, Боб Степанович, – сказал Вольнов. – Все воскресенья до самой Камчатки будут теперь для нас понедельниками.
– Есть, – сказал боцман. И потух.
– Рукавицы с кожаными наладонниками?