Начало конца комедии | Страница: 74

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Мороз был сильный, леса и дома погрузились в оцепенение, даже свет от фонарей не шатал теней на сугробах. Я один скрипел ботинками в тишине почти максимальной энтропии. И вдруг услышал звонкое бульканье воды. И скоро обнаружил фонтанчик. Нормальный уличный фонтанчик бил в сибирский мороз среди сугробов. Это не была лопнувшая труба или водяная колонка.

Я подивился причудам ученого городка.

О, пока существуют причуды, нам нечего бояться!

Причудой было спросить у меня цифру от единицы до шестидесяти четырех. Причудой было ответить. Причудой было сказать мне с таинственным видом, что "шестьдесят три" означает нечто значительное и хорошее.

Шагая к гостинице в хрустальном звоне уличного фонтанчика, я уточнял ход своих мыслей при назывании цифры. Кажется, в мозгу возникло графическое изображение единицы и шестидесяти четырех. Брать крайние цифры было как-то тривиально – они уже были названы. Тогда мелькнула двойка Но с ней были школьные, неприятные ассоциации, и мозг отклонил ее. Тогда по закону симметрии мелькнуло "63". Эта цифра показалась "теплой", кроме того, она была кратной трем, а это любимое число. Ничего загадочного – голое рациональное рассуждение. Но вот лукавая женщина взглянула таинственно и напророчила значительное впереди, и я уже готов приплясывать на сибирских сугробах, и жизневерие вздымается в душе, как цунами…

В вестибюле гостиницы было по-ночному глухо и пусто.

Я прошел к лифту и нажал кнопку, продолжая размышлять о границах иррационального и рационального, об обнаружении в душе склонности к идеализму, в которой я так старательно не хочу признаваться, и не только на партсобрании, а сам перед собой.

Лифт не подавался. Я нажал кнопку соседнего. И опять погрузился в хаос своего сознания, которое представляет явление по самому существу единичное, для которого множественность неизвестна. Ведь каждый человек рождается с одинаковым для всех чурбаном-сознанием, а затем жизнь физическая и социальная надевает на этот стереотипный чурбан одежду нашей индивидуальности и неповторимости, но это только шляпки и панталоны на чурбане неповторимы, а сам чурбан сознания для всех единичен…

Прошло уже минут пять. Я машинально нажимал кнопки то правой, то левой шахты. Клети все не было.

Наконец я очнулся и увидел плакатик на стенке: "Лифт работает до 23 часов".

– Дьявол! – пробормотал я, потому что склонен гордиться своей наблюдательностью, и оглянулся.

В трех метрах от меня сидел на стуле швейцар. Он был еще не стар. Швейцар глядел на меня тем взглядом, каким дикарь-охотник следил за мамонтом, шествующим к яме-западне, – взглядом, зачарованным предвкушением неизбежного краха жертвы, взглядом плотоядным и злобно-торжествующим.

Оказывается, я целых пять минут доставлял этому человекообразному наслаждение. Он не сказал мне простое: "Товарищ, лифт уже не работает!" Наоборот, чем дольше бы я простоял у лифта, тем большее удовольствие он бы получил. Еще большее удовольствие я смог бы ему доставить, если бы заорал нечто вроде: "Какого черта вы не можете сказать, что…"

С каким садистским чувством он объяснил бы мне, что надо уметь читать, что там все написано, что у меня есть часы и так далее. С какой радостью он спел бы мне песню торжествующего мещанства!

Но я лишил его этого удовольствия. Я сдержал отрицательные эмоции и пошел к лестнице, весело насвистывая марш тореадора.

Что мне показалось

Мне показалось, ученые решительно и бесповоротно убедились или убедили себя, что фундаментальные основы естествознания едины по своему существу. Одни и те же универсальные законы в разных вариациях могут применяться в научных работах, посвященных элементарным частицам, атомам, молекулам, живым клеткам, живым тканям и организмам, газам, жидкостям, твердым телам, звездам, планетам и человеческой совести.

С одной стороны, такое положение увеличивает мощь науки. А с другой – выбивает из ученых какой-то кусочек одухотворенности, ибо процесс познания стал на поток, копируя характер сегодняшнего материального производства, его серийность и упор на штамп.

Ученое мышление по своему характеру приближается к производственному, инженерному. Необходимо построить мост длиной в сто километров. Никогда таких не строили. И сегодня еще невозможно построить. Но инженеры спокойно сидят и считают этот мост. У них нет сомнений в том, что они его построят – не сегодня, так завтра, не завтра, так послезавтра. У них нет никаких сомнений в том, что законы сопромата универсальны и полностью годны и для стокилометрового моста и для стокилометровой башни. Это наполняет инженеров спокойствием и… какой-то неуловимо-томительной скукой,

Не чувствуется среди ученых сладкого ужаса перед сотворением Вавилонского столпа. Они не боятся наказания разделением языков. Вавилонская башня сегодняшней науки возводится академиками с хладнокровием инженеров мосье Эйфеля. И это начинает подсознательно удручать их самих… Что и как включает тот или иной процесс в клетке? Еще не ясно, но старые законы в новом варианте дадут ключ. Как неизбежно будет расшифрован манускрипт исчезнувшего народа, так и здесь. Только количество времени и усилий, но без знаменитого коэффициента "безумности". Про необходимость высокой степени "странности" говорят много, но это слова, а не стиль мышления.

Еще мне показалось, что ученые не простят писателям дилетантского интереса к наукам. Ученым, как и любым любознательным людям, хотелось бы сунуть нос во все области знания, во все уголки бытия, но они жесткой рукой самоограничения отсекают себя от пестроты мира. Они едва успевают следить за информацией в своей узкой области. Если им хватает дисциплины, если они лишают себя удовольствия знать разное, то почему кто-то разгильдяйски разрешает себе тратить время на любое интересное?

Мне не удалось объяснить им, что отказ от неожиданных знаний ведет писателя к вандализму. Когда человек забивает гвозди электродрелью, принимая ее за обыкновенный молоток, то этот человек – вандал, то есть крайний циник, ибо он обязан знать, что такое дрель, раз взял ее в руки. Писатель же ежечасно берет в руки человека и забивает им, живым человеком, гвозди своих сокровенностей в сердце и мозг читателей. Писатель будет циником, если откажется от знакомства с любыми научными знаниями, ибо они все касаются человека и никто не ведает, какое из знаний играет в познании человека большую, а какое меньшую роль. Но писатель будет вандалом и циником и в том случае, если не сможет привести все знания, весь свой внутренний мир к гармонии, а эту гармонию еще осмысленно соотнести с социальными установками, с сегодняшними нормами, ценностями, стереотипами… Но ведь ежу понятно, что на такое не хватит человеческой жизни. Тем более это ясно ученому. И тогда ученый рациональный мозг совсем уже не хочет сочувствовать писательским душевным мучениям, ибо они бессмысленны, как любые попытки объять необъятной. Но в том-то и дело, что эти муки, очевидно, запрограммированы Природой. Очевидно, эти бессмысленные муки не бессмысленны. Они, вероятно, те жернова, между которыми затачивается волшебная палочка интуиции. В колбе поэтической души, где бушует метановый хаос беспорядочных ассоциаций, где нагнетается и нагнетается духовная мука, иногда проскакивает, подобная молнии-прародительнице, интуиция-озарительница. И тогда выпадает осадок живого белка – новый образ.