За доброй надеждой. Книга 3. Морские сны | Страница: 57

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

— Подожди. Есть тут местечко. Там посидим. А вообще, мила только та сторона, где пупок резан.

Она вывела меня на маленькую площадку, совсем безлюдную, окаймленную зарослями кустарников с яркими цветами, которые не пахли. За кустарником был двухсотметровый обрыв. И — океан.

Даль океана была густой синевы, она впитала свободу трех тысяч километров межконтинентального простора.

От дали и обрывной пропасти кружилась голова.

Внизу, как на фотографиях из космоса, видны были отдельные струи прибрежных течений.

Прибой медлительно взбаламучивал песчаное дно. Изумрудно просвечивала на отмелях каменная постель океана.

По обрыву сползала к узкой полоске белого пляжа широкая городская свалка. Одинокая цепочка следов от босых человеческих ног тянулась вдоль полосы, оставшейся после отлива воды.

И ветер океана. И запах океана.

Когда ты в пространстве океана, он тоже пахнет густо и коварно. Но только на берегу океанский запах можешь понять как следует, потому что в ноздрях он борется с запахом земли и оттеняется им.

Огромность океанского пространства. Ее тоже можно понять и ощутить только с земли. И тот пошляк, который шутил: «Люблю море с берега, а флотский борщ в ресторане», недалеко ушел от величественной истины: только на стыке стихий или идей ощущаешь бездонность мировой красоты.

Мы сели с Ефимовной на самый край обрыва, на теплые камни, в тени рекламного кинощита. На щите изнывал от одиночества и желтой пыли облинялый Жан Габен — Жан Вальжан.

— А Поддубный помер, Петр Степанович, — сказала Ефимовна и вздохнула. — Знал такого?

— Фамилию вроде слышал…

— Новые кладбища мне решительно не нравятся. Могилы — как огородные грядки, сплошная геометрия, — заявила Ефимовна и швырнула в Атлантику камешек. — И почва глинистая — даже бурьян на такой почве расти не будет. Про цветочки и говорить нечего. Правда, при помощи геометрии я Степаныча нашла быстро. Живой не без места, мертвый не без могилы… Мы с ним еще в тридцатые годы сюда, в Дакар, заходили. На «Клязьме».

Рассказывать о прошлом Ефимовна любит, как любит и ходить на кладбища к старым соплавателям, носить на могилки торф, ухаживать за цветочной рассадой. Смерти, мне кажется, она совсем не боится. И часто повторяет загадочную фразу: «Смерти саваном не ублажишь».

В свои новеллы Ефимовна подпускает элементы чудесного и фантастического — эти средства поэтизации, соответствующие фольклорному мировоззрению морских слушателей.

— Веселый был Петр Степаныч. Жаль, ты его не помнишь. Просил, чтобы его в зимнем пальто и валенках хоронили. Иначе, мол, друзьям-морякам и нести на кладбище будет нечего. Росту в нем было полтора метра, веса меньше трех пудов. А фамилия — Поддубный. Теперешним людям такая фамилия ничего не скажет. Забыли силача, циркового атлета. Петр Степаныч для смеху себя за его сына выдавал. Только был он, когда мы еще вместе плавали, не Петр Степаныч, а третий штурман Петька Поддубный — сорванец и трепач. Организовал на «Клязьме» художественную самодеятельность — отличные ребята подобрались, способные, веселые комсомольцы… Капиталисты в Сингапуре как-то не дали нам угля. Пришлось целый месяц угольщика дожидаться. Скучища. И вот первый концерт. Кочегар Фома Иванов — сверхгромадной комплекции мужчина. К каждой руке привязано по венику. Раздет, конечно, до кальсон. И в таком виде Фома плавно вылетает на трюмный люк, машет вениками-крыльями и вокруг корыта с водой делает круги, изображает птицу. И поет. Голосок у гиганта тоненький был, как у соловушки. Летает он вокруг корыта, машет вениками и поет: «Вот вспыхнуло утро, румянятся воды, над озером быстрая чайка летит; ей много простора, ей много свободы, луч солнца у чайки крыло золотит…» И так он грустно пел, Фома, что даже плакать захотелось. И тут вылез на палубу с ракетным пистолетом Петр Степаныч. Рожа разрисована под свирепого дикаря. Подползает к чайке, целится из пистолета. А Фома все поет и вокруг корыта летает, не видит опасности. Петька Поддубный — трах! — стреляет. Фома хвать себя веником за сердце и падает в корыто. Убил охотник чайку! Все вокруг ногами дрыгают от смеха…

Мария Ефимовна с удовольствием закурила новую «беломорину». Кладбищенские воспоминания никак не угнетали ее. Только маленько спать хотелось хранительнице исторических преданий, составительнице родословных, ценительнице традиций прошлого свободного мореплавания. Так называю я про себя Марию Ефимовну Норкину.

— Да. А пришли во Владивосток — Петька деньги потерял, получку всего экипажа. Подумать только — с такого рейса вернулись, а он деньги потерял! Загулял по дороге с бичменом, тот и увел портфель. Засел штурманец в кают-компании, голову в грязную тарелку положил и навзрыд рыдает. Бьет себя в грудь и кричит, что на все готов и сейчас сам за борт прыгнет, что жизни ему нет! «Ведомости тоже стибрили? — спрашиваю тогда я. — Сколько мне насчитано было?» — «На тебе ведомости, подавись своими ведомостями!» — орет он. А я возьми да и распишись в получении денег. Тут у Петра Степаныча истерика случилась. Слезы даже из ушей полились. Норовил роспись вычеркнуть химическим карандашом. Но вся художественная самодеятельность тоже расписалась, отличные были комсомольцы — не для денег и фарцовки жили, для правильной жизни жили. Увели Петьку в каюту, посадили под замок, чтоб он чего не вытворил. И к вечеру весь экипаж расписался, кроме контры-капитана. Контре ребята собрали полную сумму из своих последних заначек. И стояла «Клязьма» в порту Владивосток тихая, как овечка. Ни одного человека в милицию не забрали — монолитную морально-политическую сознательность матросики проявили. В море капитан стюарда вызвал и вернул через него деньги ребятам. Может, совесть заговорила, может, личного состава застеснялся. И долго потом — несколько лет, до самой войны — то один, то другой из моречманов с «Клязьмы» получал вдруг денежный перевод. Ребята затылки чесали — не понять было, не вспомнить, какая у них добрая тетя нашлась? А это маленький Поддубный долги отдавал. Жена, говорили, от него ушла — надоело ей с хлеба на квас перебиваться. Ясное дело — надоест… После войны он военным остался. Эсминцем целым командовал. Нет, флотом! — закончила Ефимовна, напустила слюны в мундштук и выщелкнула окурок в Габена.

Я легко простил ей некоторую гиперболизацию судьбы героя и его возможностей, ибо это естественные черты всякого эпоса.

Самым эпическим творением Ефимовны является новелла о ее соседе по квартире шофере Ване, его жене Вере и товарище Олеге. Эту новеллу я записал когда-то на магнитофон.


— Ну, молот наш Ваня кидал. Даже чемпионом был по молоту. Часто в драки попадал. За справедливость. Влюбился в Верочку — ладненькая такая, небольшого росточка, с характером, культурная. Пока Ваня ухаживал, все его воспитывала: «Не суйте руки в карманы!.. Не сморкайтесь громко!» А братец у нее был Олег — отчаянный хулиган и Ваню не любил. Пригрозили хулиганы Ване, чтобы перестал к Вере ходить — малокультурный, мол, он, а Верка курсы кройки и шитья на пятерку закончила. Ваня наш, конечно, ноль внимания. Один раз ему банок кинули. Он ходит. Другой. Он ходит. Третий. Тут и Ваня не сдержался, хотя человек был удивительной доброты и тишины душевной. Взял этих хулиганов да и постыковал их лбами. Ну, а они ему тогда кирпичом. В больницу пришлось отправить. Навестила его там. Ну никакой у Вани не было злости! Добрый он был человек до самой своей глубины. Велел мне цветов купить и отнести Верочке. Прихожу к ней с розами. Она в слезах сидит и вытаскивает из братца-хулигана колючки. Тот орет во всю глотку. Оказывается, Веруня в него кактус бросила. У нее все окно было в кактусах… Поженились и зажили все вместе — Вера, Ваня и братец ее, Олег. Ваня Олега в гараж к себе устроил. Да, добрый он был удивительно. И молчаливый. Со странностями — весь от драк за справедливость в шрамах, а как-то мотор в машину вставляли, мизинчик ему чуть придавили, так он месяц ходил с пальчиком кверху — бюллетенил… Двойня у них родилась. Ваня сразу две пары коньков купил, «снегурочки». И не угадаешь по его здоровенной роже: то ли он шутит, то ли взаправду думает, что новорожденным коньки надо…