— Такие вещи нельзя решать за других.
— Но ведь я тебя об этом прошу.
— Запомни, ты сам настаивал, вдруг произнесла она неожиданно торжественным тоном.
— Хорошо, запомню.
— Так вот, я считаю, что, раз ты уже взял на себя обязательство, не стоит от него отказываться… Впрочем, ты ведь сам мне много раз говорил… это может рассердить Баттисту, и он никогда больше не даст тебе работы… Думаю, ты должен написать этот сценарий.
Значит, она мне советовала не оставлять работы над сценарием; значит, как я и предполагал, она испытывала ко мне самое глубокое презрение. Не веря своим ушам, я переспросил:
— Ты действительно так считаешь?
— Безусловно.
Я не сразу нашелся, что сказать. Потом, охваченный враждебным чувством, предупредил:
— Прекрасно… только не говори потом, что дала этот совет, так как поняла, что я, мол, сам хочу заняться этой работой… Как ты говорила, когда надо было заключить контракт… Я заявляю тебе со всей ясностью, что не желаю писать сценарий.
— Ох, как ты мне надоел! пренебрежительно проговорила она, вставая с постели и подходя к шкафу. Я дала тебе совет… А ты можешь поступать, как тебе угодно…
В ее тоне слышалось презрение; итак, мои предположения подтвердились. И внезапно я почувствовал, как сердце мое вновь пронзила острая боль, как и тогда в Риме, когда она крикнула мне прямо в лицо о том, что меня не любит. У меня невольно вырвалось:
— Эмилия, что же это такое? Разве мы враги? Раскрыв шкаф и смотрясь в зеркало на внутренней стороне дверцы, она рассеянно сказала:
— Что поделаешь, такова жизнь!
У меня перехватило дыхание, я оцепенел и не в силах был произнести ни слова. Никогда еще Эмилия так не разговаривала со мной, с таким равнодушием, с такой апатией, такими избитыми словами. Я понимал, что могу еще придать этому разговору совсем иное направление, сказав, что видел се с Баттистой (впрочем, она и сама прекрасно это знала); что, попросив ее совета, работать ли мне над сценарием, я только испытывал се, и это было правдой; и что, короче говоря, теперь, как и раньше, все дело только в наших отношениях. Но у меня не хватило духу или, вернее, сил так поступить; я чувствовал себя бесконечно, безнадежно усталым. И я даже почти что робко спросил:
— А что ты будешь делать здесь, на Капри, пока я буду работать над сценарием?
— Ничего особенного… Буду гулять… купаться… загорать… Буду жить, как все.
— Одна?
— Да, одна.
— И тебе не будет скучно?
— Мне никогда не бывает скучно… Мне много о чем надо подумать…
— Ты думаешь иногда и обо мне?
— Разумеется, и о тебе.
— И что же ты обо мне думаешь?
Я встал, подошел к ней и взял ее за руку.
— Мы уже много раз говорили об этом.
Ее рука сопротивлялась, но не слишком решительно.
— Ты по-прежнему думаешь обо мне то же, что и раньше?
При этих словах она отступила назад, затем резко сказала:
— Слушай, шел бы ты лучше спать… Есть вещи, которые тебе неприятно слушать, и это вполне понятно… Но, с другой стороны, я могу только повторять их тебе… Что за удовольствие в подобных разговорах?
— Нет, давай все-таки поговорим.
— Но зачем?… Мне придется еще раз повторить тебе то, что я уже много раз говорила… Или, может, ты думаешь, что я изменила свое мнение после приезда на Капри? Напротив.
— Что значит «напротив»?
— Напротив… объяснила она, немного смешавшись, этим я хотела сказать, что вовсе не изменила своего мнения. Вот и все.
— Значит, ты продолжаешь испытывать ко мне… все то же чувство… Не так ли?
Неожиданно для меня в ее голосе послышались возмущение, чуть ли не слезы:
— Ну зачем ты меня так мучаешь?.. Может, ты думаешь, мне приятно говорить тебе такое?.. Мне это еще тяжелее, чем тебе!
Слова ее прозвучали искренне, в них чувствовалась боль, и это меня тронуло. Я сказал, снова взяв ее за руку:
— А я думаю о тебе только хорошее… И всегда так буду думать. Затем, желая дать понять, что прощаю ей измену (а я ведь действительно простил ее), добавил: Что бы ни случилось!
Эмилия ничего не ответила. Она смотрела куда-то в сторону и, казалось, чего-то ждала. И в то же время незаметно, но с упрямой враждебностью пыталась высвободить свою ладонь. Тогда я резко отпустил ее руку и, пожелав спокойной ночи, быстро вышел. И почти сразу же я услышал, как в замке ее двери щелкнул ключ, и этот звук вновь наполнил мое сердце острой болью.
На следующее утро я поднялся рано и, не спрашивая, где Баттиста и Эмилия, ушел, вернее, убежал из дому. Я выспался и отдохнул, события предыдущего дня, и прежде всего мое собственное поведение, вставали теперь передо мной в довольно неприглядном свете, как цепь сплошных нелепостей, которым я пытался противостоять самым нелепым образом. Теперь мне хотелось спокойно обдумать, что следует предпринять, оставляя за собой свободу действий, не ограничивая ее каким-нибудь поспешным решением, которое может оказаться непоправимым. Итак, выйдя из дому, я пошел той же дорогой, что и накануне вечером, и направился в гостиницу, где жил Рейнгольд. Я спросил режиссера, мне ответили, что он в саду. Я вошел в сад, в глубине аллеи сквозь деревья виднелась легкая балюстрада, ослепительно белая в ярком сиянии безмятежных, залитых солнцем моря и неба. На небольшой площадке перед балюстрадой стояло несколько стульев и столик; заметив меня, сидевший там человек поднялся и приветственно помахал мне рукой. Это был Рейнгольд, одетый как капитан дальнего плавания: ярко-синяя фуражка с золотым якорем, такого же цвета пиджак и белые брюки. На столике стоял поднос с остатками завтрака, тут же лежали папка и письменные принадлежности.
Рейнгольд казался очень веселым. Он тотчас спросил меня:
— Ну, Мольтени… как вам нравится сегодняшнее утро?
— Утро просто замечательное.
— А что бы вы сказали, Мольтени, продолжал он, беря меня под руку и становясь рядом со мной у балюстрады, что бы вы сказали, если бы мы с вами плюнули на работу, взяли лодку и, выйдя в море, покатались вокруг острова?.. Разве не было бы это гораздо приятнее, чем работать, несравненно приятнее?
Я ответил без особого воодушевления, подумав про себя, что общество Рейнгольда в значительной мере лишило бы такую прогулку ее очарования:
— Да, в известном смысле это было бы приятнее.
— Вы сказали, Мольтени, в известном смысле! воскликнул он торжествующе. Но в каком же именно? Не в том, в каком мы понимаем жизнь… Ведь для нас жизнь прежде всего долг… Не так ли, Мольтени?.. Долг… и потому за работу, Мольтени, за работу!