– Этого не может быть! – повторил он, отойдя от клуба на квартал. – Этого не может быть!
И он вернулся назад к клубу и стал разгуливать вдоль его больших окон, шевеля губами:
– Этого не может быть! Этого не может быть! Этого не может быть!
Изредка он вскрикивал, хватался за мокрую от утреннего тумана голову. Вспоминая все события ночи, он тряс седыми космами. Бриллиантовое возбуждение оказалось слишком сильным средством. Он одряхлел в пять минут.
– Ходют тут, ходют всякие, – услышал Воробьянинов над своим ухом.
Он увидел сторожа в брезентовой спецодежде и в холодных сапогах. [505]Сторож был очень стар, румян и, как видно, добр.
– Ходют и ходют, – общительно говорил старик, которому надоело ночное одиночество, – и вы тоже, товарищ, интересуетесь. И верно. Клуб у нас, можно сказать, необыкновенный. [506]
Ипполит Матвеевич страдальчески смотрел на румяного старика.
– Да, – сказал старик, – необыкновенный этот клуб. Другого такого нигде нету.
– А что же в нем такого необыкновенного? – спросил Ипполит Матвеевич, собираясь с мыслями.
Старичок радостно посмотрел на Воробьянинова. Видно, рассказ о необыкновенном клубе нравился ему самому, и он любил его повторять.
– Ну и вот, – начал старик, – я тут в сторожах хожу десятый год, а такого случая не было. Ты слушай, солдатик. Ну и вот, был здесь постоянно клуб, известно какой, первого участка службы тяги, я его и сторожил. Негодящий был клуб… Топили его топили и – ничего не могли сделать. А товарищ Красильников ко мне подступает: «Куда, мол, дрова у тебя идут?» А я их разве что, ем эти дрова? Бился товарищ Красильников с клубом – там сырость, тут холод, духовому кружку помещения нету, и в театр играть одно мучение – господа артисты мерзли. Пять лет кредита просили на новый клуб, да не знаю, что там выходило. Дорпрофсож кредита не утверждал. Только весною купил товарищ Красильников стул для сцены, стул хороший, мягкий…
Ипполит Матвеевич, налегая всем корпусом на сторожа, слушал. Он был в полуобмороке. А старик, заливаясь радостным смехом, рассказал, как он однажды взгромоздился на этот стул, чтобы вывинтить электрическую лампочку, да и покатился.
– С этого стула я соскользнул, обшивка на нем порвалась. И смотрю, из-под обшивки стеклушки сыплются и бусы белые на ниточке.
– Бусы, – проговорил Ипполит Матвеевич.
– Бусы, – визгнул старик восхищенно, – и смотрю, солдатик, дальше, а там коробочки разные. Я эти коробочки даже и не трогал. А пошел прямо к товарищу Красильникову и доложил. Так и комиссии потом докладывал. Не трогал я этих коробочек и не трогал. И хорошо, солдатик, сделал, потому что там драгоценность найдена была, запрятанная буржуазией…
– Где же драгоценности? – закричал предводитель.
– Где, где, – передразнил старик, – тут, солдатик, соображение надо иметь. Вот они!
– Где? Где?
– Да вот они! – закричал румяный старик, радуясь произведенному эффекту. – Вот они! Очки протри! Клуб на них построили, солдатик! Видишь? Вот он, клуб! Паровое отопление, шахматы с часами, буфет, театр, в галошах не пускают!..
Ипполит Матвеевич оледенел и, не двигаясь с места, водил глазами по карнизам.
Так вот оно где, сокровище мадам Петуховой. Вот оно, все тут, все сто пятьдесят тысяч рублей ноль ноль копеек, как любил говорить убитый Остап-Сулейман-Берта-Мария Бендер.
Бриллианты превратились в сплошные фасадные стекла и железобетонные перекрытия, прохладные гимнастические залы были сделаны из жемчуга. Алмазная диадема превратилась в театральный зал с вертящейся сценой, рубиновые подвески разрослись в целые люстры, золотые змеиные браслетки с изумрудами обернулись прекрасной библиотекой, а фермуар перевоплотился в детские ясли, планерную мастерскую, шахматный клуб и биллиардную.
Сокровище осталось, оно было сохранено и даже увеличилось. Его можно было потрогать руками, но его нельзя было унести. Оно перешло на службу другим людям.
Ипполит Матвеевич потрогал руками гранитную облицовку. Холод камня передался в самое его сердце. И он закричал. Крик его, бешеный, страстный и дикий, – крик простреленной навылет волчицы – вылетел на середину площади, метнулся под мост и, отталкиваемый отовсюду звуками просыпающегося большого города, стал глохнуть и в минуту зачах.
Великолепное осеннее утро скатилось с мокрых крыш на улицы Москвы. Город двинулся в будничный свой поход.
Конец.
1927–1928 гг.
Москва.