Три солдата | Страница: 56

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

– Тед!

Человек у машинки медленно обернулся, показывая широкое красное лицо и голубые глаза.

– Ну-у? – протянул он.

– Пойдите посмотрите, подписал ли лейтенант бумаги. Человек встал, осторожно потянулся и вышел в дверь около печки. Рыжий сержант откинулся на своем вертящемся стуле и закурил папиросу.

– Черт, – сказал он, зевая.

Человек с усами, сидевший около печки, дал книге соскользнуть с колен на пол и тоже зевнул.

– Это проклятое перемирие может убить в человеке всякое желание работать, – сказал он.

– Черт побери! – отозвался краснолицый сержант.

– Знаете, они собирались представить меня к награде… Чертовски неприятно будет вернуться домой без медали.

Тед вернулся и снова уселся на свой стул перед машинкой. Медленное отрывистое щелканье возобновилось.

Эндрюс шаркнул ногой по полу.

– Ну, как там насчет литеры моей?

– Лейтенант вышел, – сказал тот, продолжая писать.

– Да разве он не оставил их на столе? – сердито закричал рыжий сержант.

– Не нашел.

– Кажется, придется самому пойти взглянуть… Господи! Рыжий сержант вышел из комнаты. Через минуту он вернулся с кипой бумаг в руке.

– Ваше имя Джонс? – выпалил он Эндрюсу.

– Нет.

– Снивиский?

– Нет… Эндрюс, Джон.

– Что же вы, черт побери, сразу не сказали?

Человек с усами, сидевший около печки, вдруг поднялся на ноги. На его лице появилось веселое, улыбающееся выражение.

– Добрый день, капитан Хигинсвертс! – сказал он весело.

В комнату вошел овальный человек. Из его широкого рта торчала сигара, колебавшаяся, когда он разговаривал. На нем были зеленоватые лайковые перчатки, слишком тесные для его широких рук, а его обмотки сияли темным блеском красного дерева.

Рыжеволосый сержант повернулся кругом и слегка отдал честь.

– Собираетесь снова кутнуть, капитан? – спросил он. Капитан усмехнулся.

– Послушайте, ребята, не найдется ли у вас папирос Красного Креста? У меня только сигары. Нельзя же предложить даме сигару, не правда ли? – Капитан снова хихикнул.

Вокруг раздались подобострастные смешки.

– Вас устроит пара коробок? У меня здесь есть немного, – сказал рыжеволосый сержант, выдвигая ящик своего стола.

– Чудесно! – Капитан сунул их себе в карманы и вышел, застегивая пуговицы своего желтого пальто. Сержант снова уселся на стул с самодовольной улыбкой.

– Вы нашли литеру? – спросил Эндрюс робко. – Я собирался выехать с четырехчасовым поездом.

– Не могу откопать ее… Как, вы сказали, ваше имя? Андерсон?

– Эндрюс, Джон Эндрюс.

– Вот она! Почему вы не приходили раньше?

Резкий воздух румяного зимнего вечера пощипывал в ноздрях и освежал после застоявшихся больничных запахов, вызывая у Эндрюса чувство освобождения. Быстро шагая по серым улицам города, где в окнах уже горели оранжевым светом лампы, он твердил себе, что еще один этап закончен. С облегчением чувствовал он, что никогда не увидит больше госпиталя или кого-нибудь из людей, связанных с ним. Он подумал о Крисфилде. Вот уже много недель, как он совершенно не вспоминал о нем. Лицо парня из Индианы вдруг выросло перед ним, вызвав неожиданный прилив нежности. Овальное, покрытое сильным загаром лицо, с черными бровями и длинными темными ресницами, сохранившее еще детскую округлость линий. Но он не знал даже, жив ли еще Крисфилд Безумная радость охватила его. Он, Джон Эндрюс, жив! Какое ему дело до того, что кто-нибудь из тех, кого он знал, умер. В мире найдутся товарищи веселее прежних, более тонкие умы для бесед и более сильные духом учителя. Холодный воздух циркулировал по его ноздрям и легким; руки казались сильными и гибкими. Он чувствовал, как мускулы ног вытягиваются и сокращаются при ходьбе, а ступни весело ударяют по неровным плитам улицы.

В пассажирском зале на станции было холодно и душно. Застоявшийся воздух был пропитан запахом грязных мундиров. Французские солдаты, закутанные в свои длинные голубые шинели, спали на скамьях или стояли группами, жуя хлеб и потягивая из своих фляжек. Газовая лампа посреди комнаты разливала тусклый свет. Эндрюс с покорностью отчаяния устроился в уголке. Ему нужно было ждать поезда еще пять часов, и ноги его уже ныли. К этому примешивался еще упадок духа. Подъем, вызванный уходом из госпиталя и свободной ходьбой по улицам, залитым вином заката, на искрящемся вечернем воздухе, уступил постепенно место отчаянию. Жизнь его по-прежнему будет влачиться в этом рабстве, среди нечистых тел, набитых в помещение с застоявшимся воздухом. Он снова превратится в зубец огромного медленно движущегося механизма армии. Не все ли равно, что война кончилась? Армии будут ее продолжать, перемалывая жизни одну об другую, сокрушая плоть о плоть. Сможет ли он когда-нибудь снова быть свободным и одиноким, чтобы пережить радостные часы, способные вознаградить его за тоску каторги? Надежды не было. Жизнь его будет тянуться все так же, тусклая, дурно пахнущая, как эта комната для ожидающих, где в зловонном воздухе спали люди в мундирах, спали, пока им не прикажут выступить или выстроиться неподвижными рядами, бесконечно, бессмысленно, точно игрушечные солдатики, которых ребенок забыл на чердаке.

Эндрюс вдруг поднялся на ноги и вышел на пустую платформу. Дул холодный ветер. Где-то на товарной станции громко пыхтел паровоз, и клубы белого пара носились по плохо освещенной станции. Он ходил взад и вперед, уткнув подбородок в шинель и засунув руки в карманы, как вдруг кто-то толкнул его.

– Черт! – произнес голос, и фигура бросилась в грязную стеклянную дверь с надписью «Буфет».

Эндрюс рассеянно пошел за ней.

– Простите, что я толкнул вас… Я вас принял за полицейского и задал стрекача.

Говоря это, человек – американский рядовой – обернулся и испытующе посмотрел в лицо Эндрюса. У него были очень красные щеки и наглые каштановые усики. Говорил он медленно, слегка растягивая слова, как бостонец.

– Пустяки, – сказал Эндрюс.

– Давай выпьем, – сказал тот. – Ты куда отправляешься?

– Куда-то в сторону Бар-ле-Дюка, обратно в свою дивизию. Был в госпитале.

– Долго?

– С октября.

– Так… Выпей-ка, брат, Кюрасао! Тебе будет полезно. У тебя скверный вид. Меня зовут Гэнслоу, походный госпиталь при французской армии.

Они уселись за немытый мраморный столик, на котором паровозная сажа, приклеившись к кругам, оставленным стаканами вина и ликеров, вывела узоры.

– Я еду в Париж, – сказал Гэнслоу. – Мой отпуск кончился три дня назад. Приеду в Париж и заболею там перитонитом или воспалением обоих легких, а может быть, и порок сердца откроется. В армии тоска смертная!