Если я приеду в Европу, Америку или Японию, мне придется трудно. Едва я успею прославиться – скорее как шарлатан, чем как изобретатель, – до меня докатятся обвинения Мореля и, вполне вероятно, приказ об аресте из Каракаса. Самым печальным будет то, что в эти беды ввергнет меня изобретение безумца.
Но я должен убедить себя: бежать ни к чему. Жить среди этих образов – счастье. Когда сюда явятся преследователи, они забудут обо мне перед чудом этих недостижимых людей. Я остаюсь.
Если я встречу Фаустину, как она будет смеяться моим рассказам о том, сколько раз говорил я с ее образом, как рыдал перед ним, как был влюблен. Мысли о будущей встрече с ней превращаются в порок, записываю их, чтобы положить им предел, увидеть, что в них нет ничего привлекательного, забыть о них.
Повторяющаяся вечность может показаться страшной стороннему наблюдателю, но она удобна для тех, кто в ней заключен. Свободные от плохих известий и от болезней, они всегда живут словно впервые, не помня о прошлом. Кроме того, из-за режима приливов бывают перерывы, и повторение отнюдь не навязчиво.
Привыкнув видеть повторяющуюся жизнь, я нахожу свою безнадежно случайной. Тщетно пытаться что-то исправить: у меня нет следующего раза, каждый миг единственный, особый, многие теряются по недосмотру. Но для изображений тоже нет следующего раза (все они точно такие же, как первый).
Нашу жизнь можно рассматривать словно неделю, прожитую этими образами, которая повторяется в соседних мирах.
Не делая уступок собственной слабости, я все же представляю себе волнующее событие: мой приход в дом Фаустины, интерес, с каким она будет слушать мои рассказы, дружбу, которая потом обязательно возникнет между нами. Кто знает, может, на самом деле я иду долгой и трудной дорогой, ведущей меня к Фаустине, туда, где наконец я смогу отдохнуть.
Но где живет Фаустина? Я следил за ней в течение нескольких недель. Она говорит о Канаде. Больше мне ничего не известно. И есть еще один, страшный вопрос: жива ли Фаустина?
Наверное оттого, что сама мысль кажется мне поэтической и душераздирающей – искать человека, живущего неизвестно где, неизвестно, живущего ли вообще, – Фаустина для меня дороже всего на свете. Есть ли хоть какая-то возможность уехать отсюда? Лодка сгнила. Деревья гниют. Я не настолько искусен в плотницком деле, чтобы построить лодку из другого дерева (например, из стульев и дверей, я даже не уверен, что смог бы построить ее из стволов). Надо дождаться какого-то судна. Но этого бы мне не хотелось. Мое возвращение тогда уже не будет тайной. Живя здесь, я ни разу не видел судна, кроме парохода Мореля, а это не настоящий пароход, только изображение.
И потом, если я достигну цели, если найду Фаустину, то окажусь в неудобнейшем положении. Надо будет представиться, окружив себя тайной, просить, чтобы она приняла меня наедине, и уже это со стороны незнакомца вызовет недоверие; позже, услышав, что я был свидетелем ее жизни, она решит, будто я ищу какую-то бесчестную выгоду, а узнав, что я приговорен к пожизненному заключению, подумает – ее страхи подтверждаются.
Раньше мне не приходило в голову, что некое действие может принести удачу или неудачу. Теперь по ночам я повторяю имя Фаустины. Конечно, мне нравится его произносить, но я продолжаю твердить это имя, когда устаю, когда валюсь с ног (порой, засыпая, я чувствую головокружение, нездоровье).
Прежде всего надо успокоиться, тогда я найду способ выбраться отсюда. А пока, рассказывая, что со мной произошло, я привожу в порядок свои мысли. Если я должен умереть, эти страницы донесут весть о моей мучительной агонии.
Вчера образов не было. Машины отдыхали, и я в отчаянии страдал от предчувствия, что больше никогда не увижу Фаустину. Но утром вода начала подниматься. Я отправился в подвал до появления изображений. Мне хотелось понаблюдать за машинами, попытаться понять их работу (чтобы не зависеть от воли приливов и суметь исправить их, если что-то откажет). Я надеялся, что, увидев, как машины приходят в действие, я разберусь в них или, по крайней мере, соображу, в каком направлении надо думать. Эта надежда не сбылась. Я проник через отверстие, пробитое мной в стене… Сейчас я слишком взволнован. Надо внимательнее строить фразы. Войдя в комнату, я испытал то же удивление и то же счастье, что в первый раз. Мне показалось, будто я окунулся в неподвижную голубую реку. Потом я сел и стал ждать, спиной к дыре (мне было больно видеть этот проем, обезобразивший гладкую поверхность небесно-голубого фарфора).
Так я просидел довольно долго в приятной рассеянности (сейчас трудно в это поверить). Потом зеленые машины заработали. Я сравнивал их с насосом, подающим воду, и электрическим мотором. Рассматривал машины, слушал их вблизи, ощупывал – и без всякого толку. Они сразу показались мне непроницаемыми, и потому я, быть может, отчасти притворялся перед собой, будто старательно изучаю их – словно выполняя обещанное или стыдясь кого-то, следящего за мной (из-за того, что я с такими надеждами пришел в подвал, что столько ждал этой минуты).
От усталости я снова поддался нахлынувшим чувствам. Надо овладеть собой. Успокоившись, я найду способ выйти.
Теперь расскажем подробно о том, что со мной произошло: я повернулся и, опустив глаза, пошел к выходу. Взглянул на стену – мне показалось, что я потерял ориентацию. Поискал взглядом проем. Его не было.
Я подумал, передо мной интересный оптический феномен, и отступил в сторону, чтобы изменить угол зрения. Протянул руки, как слепой. Ощупал стены. Подобрал с пола куски фарфора и кирпичей, оставшиеся с тех пор, когда я пробивал отверстие. Тронул стену там, где был проем, долго водил по ней рукой. Пришлось признать, что она восстановилась.
Неужели я был настолько зачарован небесной голубизной этой комнаты, таинственной работой моторов, что не услышал, как каменщик заделывает стену?
Я прижался к ее поверхности. Ощутил ухом свежесть фарфора, услышал непроницаемую тишину, словно с другой стороны не было ничего.
На полу, там, где я бросил его, войдя сюда впервые, лежал железный лом. «Хорошо еще, что его не заметили, – простодушно подумал я. – Иначе бы потихоньку унесли».
Я опять приложил ухо к стене. Она представлялась неприступной. Ободренный тишиной, я при– кинул, где было отверстие, и начал бить ломом (почему-то веря, что проломить стену легче там, где раствор свежий). Я стучал и стучал, страх мой усиливался. Изнутри фарфор был неуязвим. При самых сильных, самых отчаянных ударах он только звенел, но на поверхности не появлялось ни единой трещины, на пол не падало ни одного голубого осколка.
Я взял себя в руки и решил передохнуть.
Потом вновь набросился на стену, теперь в разных местах. На пол брызнули голубые крошки, потом откуда-то валились большие куски стены; я продолжал колотить, почти ничего не видя, слишком торопливо орудуя тяжелым ломом, но стена оставалась целой, несмотря на мои усилия и упорство; наконец я упал на пол, всхлипывая от изнеможения. Потрогал куски кирпича, гладкие с одной стороны, шероховатые, землистые – с другой; потом с какой-то необычайной зоркостью мои прояснившиеся глаза увидели ненарушенную голубизну фарфора, нетронутую сплошную стену, закрытую комнату.