Мэри Руа неохотно взглянула на него, но и такой знак внимания его ободрил.
— Она вот такой длины. — Он развел руки в стороны. — Такой вышины, такой толщины. Цветом она как медовый пряник, полоски — как имбирный, а на груди у нее манишка, белая, треугольником. — И он очертил пальцем треугольник в воздухе.
Мэри Руа покачала головой.
— Кружочком, — сказала она. Священник кивнул.
— А, верно, кружочком. И три лапки — белые…
— Четыре.
— И белый кончик хвоста.
— Там только пятнышко.
— Да, — продолжал Педди. — Голова у нее красивая, круглая, ушки маленькие, но для нее великоваты. Они острые, стоят прямо, и от этого кажется, что она всегда настороже.
Мэри Руа смотрела на него и жадно слушала. Злоба из глаз ее ушла. Щеки порозовели.
— Теперь — нос. Как сейчас помню: такого самого цвета, как черепица на церковной крыше. Но с черным пятнышком.
— С двумя! — поправила Мэри Руа, показала два пальца, и на щеках у нее появились ямочки.
— Да, правильно, — согласился Педди. — Второе — пониже первого, но его трудно разглядеть. Теперь — глаза. Ты помнишь ее глаза, Мэри Руа? Она кивнула.
— Глаза у нее лучше всего, — продолжал он. — Изумруды в золотой оправе. А язычок самого красивого розового цвета, точь-в-точь мои полиантовые розы, когда они только что раскрылись. Как-то, помню, она сидела напротив тебя, за столом, с белым слюнявчиком, и вдруг смотрю-у нее торчит изо рта лепесток. Вот, думаю, розу съела!
Мэри Руа засмеялась так, что миссис Маккензи выглянула в дверь.
— А она не ела! — кричала Мэри Руа. — Она язык высунула!
Педди кивнул.
— Кстати сказать, как она сидела за столом! — продолжал он. — Истинная леди. Не начнет лакать, пока не разрешат. А когда ты давала ей печенье, она его три раза трогала носиком.
— Она больше всего любила с тмином, — сообщила Мэри Руа. — А почему она их трогала?
— Кто ее знает! — задумался священник. — Может быть, она их нюхала, но это невежливо, так за столом не делают… Скорее всего, она как бы говорила: «Это мне? Ах, не надо! Ну, если ты очень просишь…»
— Она была вежливая, — сказала Мэри Руа и убежденно кивнула.
— А какая у нее походка, какие позы! Бывало, ты ее несешь, а она как будто спит…
— Мы и ночью вместе спали, — сказала Мэри Руа. Глаза у нее светились.
— Помнишь, как она тебя зовет? Я как-то проходил тут, а она тебя искала, и так это запела вроде бы…
Мэри Руа напряглась и, как могла, повторила любовный клич своей покойной подруги:
— Кур-люр-люр-р…
— Да, — согласился Педди, — именно «курлюрлюр». Видишь, Мэри Руа, она не умерла, вот она, с нами, она живая для нас.
Мэри Руа молча смотрела на него, и под рыжей челочкой появились морщинки.
— Она живет в нашей памяти, — объяснил священник. — Пока мы с тобой ее помним во всей ее красе и славе, она не умрет. Закрой глаза, она здесь. Никто не отнимет ее у тебя, а ночью она придет к тебе во сне вдесятеро красивей и преданней, чем раньше.
Мэри Руа крепко закрыла глаза.
— Да, — выговорила она. Потом открыла их, прямо посмотрела на священника и просто сказала:— Я без нее не могу.
Священник кивнул.
— Ну, конечно. Вот ты ее и зови, она придет. Когда ты вырастешь, ты полюбишь еще кого-нибудь и узнаешь, как трудно любить в нашем нелегком странствии. Тогда ты вспомни, что я тебе сегодня пытаюсь втолковать: нет раны, нет скорби, нет печали, которую не излечит память любви. Как ты думаешь, Мэри Руа, поняла ты?
Она не отвечала, серьезно глядя на него. И он подошел к самому трудному.
— Томасина живет и в папиной памяти. Обними его, поговори с ним. как прежде, и вы будете вместе вспоминать. Она станет еще живее. Он, наверное, помнит то, что мы забыли…
Мэри Руа медленно покачала головой.
— Я не могу, — сказала она. — Папа умер.
При всем своем опыте и уме Энгус Педци испугался.
— Что ты говоришь! — воскликнул он. — Папа жив.
— Умер, — спокойно поправила она. — Я его убила.
Эндрью Макдьюи убедился довольно скоро, что весь городок толкует о его поступке и толки эти — недобрые. Люди замолкали, когда он входил на почту или в аптеку, он ощущал на улице косые взгляды и часто слышал шепот у себя за спиной.
Некоторые слова он разбирал, и выходило так: если он не сумел или не счел нужным спасти кошку собственной дочери, опасно лечить у него зверей, того и гляди, усыпит. И вообще, если уж твой ребенок с тобой не разговаривает, значит, невелика тебе цена.
Макдьюи злился, стыдился, горевал и потому обращался все резче и с пациентами, и с их хозяевами. В самой невинной фразе ему мерещилась обида, и он так грубил, что даже курортники не пошли бы к нему, будь в городе еще один ветеринар.
Из местных же многие знали, что в лесу, у самой лощины, живет затворницей женщина, которая беседует с ангелами и гномами и умеет — конечно, с их помощью — лечить зверей и птиц. И колокольчик на дубе стал звенеть все чаще.
Когда слухи о паломничествах к Рыжей Ведьме поползли по городу, Макдьюи понял, что у него объявился конкурент.
Конечно, он слышал о ней и раньше. Она была для него одной из местных сумасшедших, вроде некоего Маккени, который часами читал у пивной «самого Рэбби Бернса», или старой Мэри, собиравшей на улице веревочки и бумажки. До сей поры почти все так относились к ней и вспоминали о ней лишь для того, чтобы поразить заезжего рассказом о ведьме, которая живет одна в лесу, беседует с духами и зверями и пугает маленьких детей. Детей, собственно, пугала не она, а эти самые рассказы.
Иногда такой заезжий встречал в аптеке или в лавке скромную молодую женщину с широко расставленными светло-зелеными глазами. Если ему приходило в голову посмотреть на нее дважды, он мог заметить, что у нее необыкновенно нежная улыбка. Но он никак не мог догадаться, что это и есть сама ведьма, спустившаяся с гор, чтобы купить еды и лекарств для себя и для своих бессловесных питомцев.
Макдьюи ее не встречал и не думал о ней, ибо местные достопримечательности не особенно интересны тем, кто живет недалеко от них.
А сейчас о ней толковали, как и о нем. Верный Вилли Бэннок передавал ему слухи о вылеченных овцах, и о чарах, и о колокольчике, и о полевых и лесных зверях, которые приходят к ней есть.
Вернувшись в лечебницу после одной особенно неудачной поездки на фермы, Макдьюи увидел в приемной только Энгуса Педди с тихо скулящей Сецессией и рассердился, что никого нет, как сердился прежде, что народу слишком много.
Однако другу он обрадовался. Он чувствовал, что больше никто не расскажет ему умно и связно о загадочной конкурентке.