Деревушка | Страница: 26

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Только брат, Джоди, выступил на восьмое лето ее жизни пламенным поборником образования и через три месяца горько об этом пожалел. Но пожалел он не о том, что сам настоял, чтобы она пошла учиться. Он жалел, что всегда был и будет уверен в необходимости того, за что ему теперь приходилось платить такой дорогой ценой. Потому что Юла отказалась ходить в школу пешком. Посещать школу, присутствовать на занятиях она не отказывалась, она только не желала туда ходить. А школа была недалеко, меньше чем в полумиле от дома. Но все пять лет своей учебы - а если подсчитать в часах, сколько она там усвоила, это время пришлось бы мерить не годами и даже не месяцами, а днями - она ездила туда и обратно. Другие дети, жившие в три, в четыре, в пять раз дальше, ходили пешком во всякую погоду, а она ездила. Она просто отказывалась ходить, спокойно и решительно. Она не плакала и даже не упрямилась, не говоря уже о физическом сопротивлении. Она просто сидела, не шевелясь и, очевидно, ни о чем не думая, но источая яростное и неуязвимое упорство, точно кровная, норовистая кобылка, которая пока еще молода, но через год-другой ей цены не будет, а потому хозяин, как она ни бесит его, как ни изводит, все же не решается отстегать ее кнутом. Отец тотчас, как и следовало ожидать, умыл руки.

- Пускай ее сидит дома, - сказал он. - Здесь она, правда, тоже палец о палец не ударит, но, может, хоть чему-нибудь по хозяйству выучится, когда будет таскаться от стула к стулу, чтобы не путаться под ногами. Нам только бы уберечь ее от беды, покуда она вырастет и сможет спать с мужчиной, так, чтобы оба мы, он и я, не угодили за решетку. Тогда ты выдашь ее замуж. Глядишь, еще такого жениха ей найдем, что и Джоди избавит от богадельни. Мы отдадим им дом, и лавку, и все добро, а сами поедем с тобой на ту ярмарку в Сент-Луисе, куда, говорят, со всего света съезжаются, и ежели нам понравится, ей-богу, купим там палатку да заживем себе помаленьку.

Но брат настаивал, чтобы она училась. А она все отказывалась ходить в школу, все сидела сиднем, женственная, мягкая и недвижная, ни о чем не думая и, видимо, даже ничего не слыша, а битва между матерью и братом бушевала над ее безмятежной головой. В конце концов негр, который прежде носил ее на руках следом за матерью, когда та ходила по гостям, стал запрягать семейную коляску и отвозить Юлу за полмили в школу, а в полдень и в три часа, когда детей распускали по домам, ждал ее около школы. Так продолжалось недели две. Потом миссис Уорнер положила этой затее конец, усмотрев в ней прямую бесхозяйственность, - все равно что ставить на огонь четырехведерный котел, чтобы сварить тарелку супа. Она предъявила ультиматум: если Джоди хочет, чтобы сестра училась, пусть сам позаботится о том, как доставлять ее в школу. Она сказала, что раз уж Джоди все равно что ни день, ездит верхом в лавку и из лавки, пускай возит Юлу на лошади, позади себя, а она все сидела, ни о чем не думая, ничего не слыша, и Джоди рвал и метал, но все без толку, а потом сидела по утрам на крыльце, держа дешевый клеенчатый ранец, который ей купили, и дожидаясь, пока подъедет брат и угрюмо заворчит, приказывая ей залезть на лошадь позади себя.

Он отвозил ее в школу, привозил в полдень назад, потом снова отвозил и ждал ее после конца уроков. Так продолжалось почти месяц. Потом Джоди решил, что она как-нибудь пройдет две сотни ярдов от школы до лавки и будет ждать его там. К его удивлению, она согласилась беспрекословно. Так продолжалось ровно два дня. На исходе второго дня брат примчался с ней домой, ворвался в прихожую и, остановившись перед матерью, закричал, трясясь от злости и негодования:

- Понятное дело, почему она так сразу согласилась встречать меня у лавки! Если бы вдоль дороги, через каждую сотню футов, расставить мужиков, она ходила бы пешком, как миленькая! Как собачонка, ей-богу!

Только увидит брюки, так от нее сразу какой-то дух идет! За десять футов слышно!

- Вздор, - сказала миссис Уорнер. - И вообще отвяжись от меня. Ведь это ты настоял, чтобы она училась. Ты, а не я. Я уже вырастила восемь дочерей и всегда считала, что они воспитаны не хуже, чем у людей. Но будь по-твоему, может, и впрямь двадцатисемилетний холостяк понимает в этих делах больше, чем я. Можешь хоть завтра забрать ее из школы, мы с отцом возражать не станем. Ты принес мне корицу?

- Нет, - сказал Джоди. - Позабыл.

- Постарайся не забыть вечером. Мне очень нужно.

Так что больше она у лавки не ждала. Брат поджидал ее у школы. Прошло почти пять лет с тех пор, как эта картина стала привычной для всех в деревне, - чалая лошадь под разъяренным, кипящим злобой мужчиной и девочкой, у которой даже в девять, в десять, в одиннадцать лет все было слишком развито - ноги, грудь, бедра; слишком развита была вся эта первородная женская плоть, которая, в сочетании с дешевым клеенчатым ранцем, какие носят приготовишки, казалась парадоксом, издевательством над самой сутью учения. Даже сидя на лошади, за спиной у брата, та, что обитала в этой плоти, вела, казалось, две различные обособленные жизни - как грудной младенец. Была одна Юла Уорнер, которая снабжала кровью и питала эти ноги, бедра, груди, и была другая, которая только обитала в них, шла туда, куда и они, потому что это было наименее хлопотно, прекрасно себя чувствуя в них, но не желая участвовать в их действиях, - так чувствуешь себя в меблированных комнатах, обставленных чужими руками, но удобных и оплаченных вперед. В первое утро Уорнер погнал лошадь рысью, чтобы поскорее добраться до школы, но почти сразу же почувствовал, как все это тело, которое и на стуле, в неподвижности, утверждало свое непреоборимое отвращение к прямым линиям, колышется у него за спиной, мягкое и округлое. И тут ему представилось, будто позади него катится сверкающий, игристый, млечный шар, катится куда-то вдаль, не только за черту горизонта, но, словно солнце, по всему свету, И он стал ездить шагом. Он не мог иначе, а сестра одной рукой цеплялась за его подтяжки или сюртук, а в другой держала ранец с книгами, и они ехали мимо лавки, где, как обычно, все были в сборе, мимо веранды миссис Литтлджон, где обыкновенно сидел странствующий торговец или барышник, - и Уорнер теперь был уверен, твердо убежден, что знает, зачем эти люди здесь, зачем приехали за двадцать миль из Джефферсона, а потом он подъезжал к школе, где остальные дети, в комбинезонах, грубых коленкоровых куртках и в стоптанных отцовских башмаках, а то и вовсе босиком, уже толпились во дворе, пройдя пешком втрое, вчетверо, впятеро больше. Она сползала с лошади, а брат не трогался с места и, кипя злобой, глядел ей вслед и видел, что она уже совсем как женщина покачивает на ходу бедрами, и в бессильном бешенстве размышлял, не лучше ли сразу вызвать учителя и объясниться с ним - предупредить, припугнуть, даже пустить в ход кулаки или же ждать, пока случится то, что по его, Уорнера, убеждению неизбежно должно случиться. Они снова ехали туда в час дня и обратно - в двенадцать и в три, и тогда Уорнер проезжал на сто ярдов дальше по дороге, к рощице, где лежало сваленное дерево. Негр-работник свалил его ночью, а Уорнер светил ему с лошади фонарем. Он подъезжал к этому дереву и злобно рычал, когда она в третий раз залезала со ствола на лошадь: - Черт бы тебя взял, ты что, не можешь иначе, лезешь так, будто лошадь высотой в двадцать футов! Он даже решил однажды, чтоб она больше не ездила по-мужски. Так продолжалось всего один день, пока он случайно не обернулся и не увидел невообразимо округлый изгиб длинной ноги, и голое бедро между чулком и подолом, казавшееся таким же безмерно обнаженным, как купол обсерватории. И он еще пуще злился оттого, что понимал - она не нарочно так выставляется. Он знал, что ей просто-напросто безразлично, она даже не знает об этом, а если бы и знала, так не дала бы себе труда прикрыться. Он знал, он представлял себе и это, что и на лошади она сидит точно так же, как дома на стуле, и так же, как всякий день в школе, и порой, в своей яростной беспомощности, недоумевал, как это в ее теле, которое с каждым днем становится все тяжелее, в простом движении, в ходьбе ощущается эта пышная, сводящая с ума, почти текучая мягкость; и даже когда она сидит, даже когда едет на лошади, погрузившись в себя, мечтая о чем-то далеком от всякой чувственности, она источает, обнаруживает эту невероятную способность жить, существовать вне одежды, которая на ней, и она не только не может с этим ничего поделать, но ей просто-напросто все равно.