— И не нужно, — сказал Стивенс, — и никогда не понадобится.
— Я так и говорю, — сказал Рэтлиф. — Теперь ей говорить не надо.
— А я говорю — никогда не надо было и никогда не понадобится, что бы ни случилось.
— Даже если это вопрос морали? — сказал Рэтлиф.
— К чертям мораль, к чертям вопрос, — сказал Стивенс. — Никаких вопросов морали тут нет: есть факт, тот факт, что ни вы и никто, на ком человечья шкура, не скажет ей, что своим поступком, вызванным жалостью, состраданием, простым великодушием, она убила человека, который считается ее отцом, неважно, сволочь он или нет.
— Ну, ладно, ладно, — сказал Рэтлиф. — Вот вы сейчас говорили про какую-то нить. Может, есть еще хороший способ, чтоб не дать ей порваться раньше времени, — надо только посадить тут кого-то, чтоб слушал телефон в три часа дня, когда он не зазвонит.
Поэтому они и сидели оба в кабинете, когда пробило три. А потом четыре.
— Пожалуй, можно уходить, — сказал Рэтлиф.
— Да, — сказал Стивенс.
— Но пока что вы мне ничего не объяснили, — сказал Рэтлиф.
— Завтра, — сказал Стивенс. — К тому времени уже непременно позвонят.
— Ага, значит, по этой нити все-таки проходит телефонный провод, — сказал Рэтлиф.
— До свидания, — сказал Стивенс. — Завтра увидимся.
Да, телефонная станция его разыщет в любое время, даже в воскресенье, и, в сущности, почти до половины третьего он думал, что проведет этот день у себя, в Роуз-Хилле. У него в жизни бывали такие же периоды тревог, и смятений, и неопределенности, хотя почти всю жизнь он прожил одиноким холостяком; ему припомнились два или три случая, когда тоска и беспокойство оттого и возникали, что он был холост, то есть события, обстоятельства вынуждали его оставаться холостяком, несмотря на все попытки выйти из этого состояния. Но тогда, давно, ему было куда скрыться: в забвение, в забытье, в работу, которую он сам для себя придумал еще в Гарварде: снова перевести Ветхий завет на классический греческий язык первоначального перевода, а потом выучиться древнееврейскому и уж тогда действительно восстановить подлинный текст; он и вчера вечером подумал: «Ну конечно, завтра могу заняться переводом, совсем его забросил». Но утром он понял, что теперь ему этого мало, всегда будет мало. Конечно, он думал о рвении, которое вкладываешь в работу: не просто о способности сосредоточиться, но и об умении поверить в нее; теперь он постарел, а истинная трагедия старости в том, что нет тоски, настолько мучительной, чтобы из-за нее идти на жертвы, оправдывать их.
Так что и половины третьего еще не было, когда он, сам тому не удивляясь, сел в свою машину и, выехав на пустую по-воскресному площадь, тоже ничуть не удивился, когда увидел, что у входа в служебный кабинет его ждет Рэтлиф; и потом оба, уже не притворяясь друг перед другом, сидели в кабинете и смотрели, как стрелки медленно ползут к трем часам.
— А почему, собственно говоря, мы считаем, что три часа — какая-то заколдованная черта? — спросил Рэтлиф.
— Не все ли равно? — сказал Стивенс.
— Вы правы, — сказал Рэтлиф. — Главное дело — не порвать бы, не повредить бы эту самую нить. — И тут в сонной воскресной тишине часы на здании суда мягко и гулко пробили три раза, и впервые Стивенс понял, как твердо он не то что ожидал, но знал — до этого часа телефон не зазвонит. И в ту же минуту, в ту же секунду он понял, почему звонка не было; самый факт, что его не было, больше говорил о том, какое сообщение могло быть передано, чем если бы его действительно передали.
— Значит, так, — сказал он. — Минк умер.
— Что? — сказал Рэтлиф.
— Не знаю, где он, да это и неважно. Надо бы нам знать с самого начала, что и три часа на свободе его убьют, не то что три дня. — Говорил он быстро, но отчетливо: — Разве вы не понимаете? Жалкое существо, без родных, без связей, всем чужой, ненужный, лишенный, в сущности, даже человеческих черт, а не то что права называться человеком, — и его вдруг заперли в клетку на тридцать восемь лет, а теперь, в шестьдесят три года, выпустили, выкинули, вышвырнули из спокойной, защищенной клетки на свободу, все равно как кобру или медянку, которые живучи и смертельно опасны, пока их держат в созданной человеком искусственной тропической атмосфере, в изоляции стеклянных ящиков; но разве они прожили бы хоть один час, если б их выпустили на свободу и, поддев на вилы или захватив щипцами, швырнули бы на городскую улицу?
— Да погодите, — сказал Рэтлиф, — погодите.
Но Стивенс даже не остановился.
— Конечно, нам еще не сообщили, где его нашли, как и кем он был опознан, потому что до него никому нет дела; может быть, его еще и не подобрали. Ведь он теперь свободен. Он даже умереть может, где ему угодно. Тридцать восемь лет подряд до прошлого четверга у него не мог бы вскочить чирей, сломаться ноготь, чтоб об этом через пять минут не узнали. Но теперь он на свободе. Никому нет дела, когда, где или как он умрет, лишь бы его труп не валялся под ногами. Так что нам можно идти домой, а потом вам позвонят, и тогда вы с Флемом можете поехать опознать его.
— Да, — сказал Рэтлиф. — И все же…
— Бросьте, — сказал Стивенс. — Едем ко мне, выпьем.
— Может, проедем мимо и расскажем Флему, как обстоит дело, — сказал Рэтлиф. — Может, и он тогда выпьет стаканчик.
— В сущности, я человек не злой, — сказал Стивенс. — Я бы дал Минку револьвер, чтобы он застрелил Флема; может быть, я и не смотрел бы спокойно, как Минк в него нацелился. Но тут я и пальцем не пошевелю, пусть Флем еще день-другой ждет, что Минк вот-вот убьет его.
Он даже не сообщил шерифу, что убежден в смерти Минка. Наоборот, шериф сам сказал ему об этом. Стивенс зашел к шерифу в здание суда и рассказал ему, что именно, по его и Рэтлифа предположениям, Минк собирается сделать и зачем и что мемфисская полиция будет по-прежнему ежедневно проверять те места, где Минк мог бы приобрести оружие.
— Значит, его, как видно, в Мемфисе нет, — сказал шериф. — Сколько дней уже прошло?
— Считайте с четверга.
— И на Французовой Балке его тоже нет.
— Откуда вы знаете?
— Я вчера туда ездил, смотрел, что и как.
— Значит, вы мне все-таки поверили, — сказал Стивенс.
— А я за поездки получаю суточные, — сказал шериф. — Погода вчера была хорошая, как раз для загородной прогулки. Значит, у него в распоряжении было четыре дня, а проехать ему всего сто миль. В Мемфисе его как будто нет. Я точно знаю, что во Французовой Балке его не было. И, как вы говорите, мистер Сноупс знает, что и в Джефферсоне его нет. Может, он помер. — И вдруг, когда другой человек высказал эту мысль, выговорил ее вслух, Стивенс понял, что сам никогда в это не верил, и уже не слушал, что говорит шериф: — Такая мелкая гадина, змея, у него и друзей-то никаких никогда в жизни не было: там, в поселке, никто и не знает, что стало с его женой, с обеими дочками, куда они исчезли. Сидеть под замком тридцать восемь лет, а потом тебя выкинули, как кошку на ночь, деваться некуда, никому ты не нужен. Может, он не выдержал свободы. Может, свобода его и убила. Так бывает, я сам видел.