Особняк | Страница: 39

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Обо всем остальном позаботился Юрист: он устроил похороны, он послал во Французову Балку за миссис Уорнер и за тем старичком, методистским священником, который крестил Юлу, чтобы он проводил ее в могилу. Естественно, нельзя было требовать от овдовевшего супруга, чтоб он хоть на время забыл горе и занялся будничными делами. Не говоря уж о том, что ему надо было готовиться принять дела в банке, выждав для приличия какое-то время, потому что Манфред де Спейн сам сложил свои вещички и уехал из Джефферсона сразу после похорон. А потом, опять выждав ради приличия, но уже подольше, так как банк — это не то что дом, там ждать было нельзя, ведь банк имеет дело с наличностью, с настоящими денежками, Флем стал готовиться к переезду в особняк де Спейна, так как де Спейн явно не собирался вернуться в Джефферсон из своего, можно сказать, последнего путешествия, предпринятого из-за Уорнеров, и не имело никакого смысла, чтобы пустовал хороший, крепкий, красиво расположенный дом. А он, этот особняк, безусловно, тоже входил в ту торговую сделку, которую заключили между собой Флем и Билл Уорнер, меняя банковые акции Уорнера на это самое финансовое рондо, или «Сон в летнюю ночь», которое состряпала Линда с оксфордским адвокатом, за подписью Линды. Уж не говоря о том, что старый Билл назначил Юриста опекуном Линды и ее капитала, так что теперь эти деньги были защищены от Флема, пока он не придумает что-нибудь, чему на этот раз поверит даже Юрист. А Билл потому назначил Юриста, что никак нельзя было его обойти, да и больше назначить было некого: Юрист не только оказался в центре всех этих денежных и похоронных происшествий, но и влип в них по уши, и все же, как те водяные жуки, что неистово мечутся и скользят по поверхности загнившего пруда, он сам остался сухим и чистым.

Теперь Юрист был занят надгробием, которое решил поставить Флем. А надгробие это заказали в Италии, значит, надо было ждать, и Юрист изо всех сил старался их поторопить, чтобы Линда могла поскорее уехать, так как Флем решил, что для соблюдения дочерних приличий Линде надо дождаться, пока над могилой матери не водрузят это самое надгробие. Впрочем, что я говорю — не надгробие, а целый памятник: Юрист обыскал и обшарил не только Французову Балку и Джефферсон, но и весь Йокнапатофский округ, он охотился за каждой фотографией Юлы, раздобыл все, что мог, и отослал в Италию, чтобы там из мрамора высекли лицо Юлы. И тут я понял, что нет человека храбрее, чем такой вот скромник и тихоня, если он вдруг решит, что его моральные устои и принципы требуют, чтоб он пошел на такие поступки, на какие он никогда в жизни не решился бы лично для себя, ради собственного интереса, никогда у него не хватило бы нахальства являться не только в те дома, где знали Юлу, но и в те, где имелся хоть детский фотоаппарат, и листать там все семейные альбомы, перебирать самые интимные фотографии, и все это, конечно, вежливо, благородно, но с видом человека, которому никак не скажешь «нельзя» и даже «пожалуйста, не трогайте!».

Теперь-то он мог заняться чем угодно. Потому что теперь он был доволен и счастлив, понимаете? Теперь его ничто не тревожило. Юла ушла, успокоилась наконец, и он тоже мог успокоиться: теперь ему больше никогда не придется, как выразился поэт, «грызть пальцы в горести», вечно ожидая, кто же еще появится под именами Маккэррона или де Спейна. А тут и Линда не только была навсегда спасена от Флема, но и он, Юрист, как опекун полностью распоряжался деньгами, которые она получила от матери и деда, так что теперь она могла уехать, куда ей хочется, конечно, после того как он настойчивостью и упорством добьется, чтобы эти самые заморские мастера все-таки высекли из мрамора лицо Юлы еще до второго пришествия или Страшного суда; для того он и собрал все ее фотографии, отправил их в Италию, а потом ждал, пока ему оттуда пришлют рисунок или фотографию с начатой работы, чтобы он проверил, правильно или неправильно они делают, и он вызывал меня к себе в служебный кабинет посоветоваться, и у него на столе, под специальной лампой, лежал самый последний итальянский рисунок или фотография, и он говорил:

— Вот тут, около уха (или подбородка, или рта), вот тут, видите, о чем я говорю?

А я отвечал:

— По-моему, все правильно, по-моему, очень красиво.

— Нет. Вот тут неверно. Дайте-ка мне карандаш.

А иногда карандаш уже был у него в руке, но рисовать он все равно не умел, то и дело стирал и начинал снова. И хотя время все шло и шло, приходилось отсылать фотографию обратно; Флем и Линда уже поселились в особняке де Спейна, и Флем купил себе автомобиль, — хотя сам он править не умел, зато его дочка хорошо правила, правда, ездила она с ним не так часто. Наконец все было готово. Стоял октябрь, и Юрист передал мне, что открытие памятника на кладбище состоится сегодня к вечеру. А я уже заранее сообщил об этом его племяннику, Чику, потому что Юрист сам себя довел до такого умиротворенного и спокойного состояния, что мы оба могли ему срочно понадобиться. Так что Чик в этот день не пошел в школу, и мы все втроем отправились на кладбище в машине Юриста. Там уже были Линда с Флемом, в машине Флема с негром-шофером, который должен был отвезти ее в Мемфис и посадить на нью-йоркский поезд; ее чемоданы уже стояли в машине. Флем сидел, откинувшись на спинку сиденья, в своей черной шляпе, которая и сейчас, через пять лет, казалась на нем какой-то чужой, сидел и жевал пустоту, а рядом с ним — Линда, в темном дорожном платье и шляпке, чуть наклонив голову и сжав на коленях руки в беленьких перчатках. И вот его открыли, этот белый памятник, и на нем — это лицо, и хоть было оно вырезано из мертвого камня, все же это было то самое лицо, которое заставляло каждого юношу никогда, до самой старости не терять надежду и веру в то, что, может быть, перед смертью он наконец удостоится ради этого лица испытать все несчастья, все горести, а может быть, и пойти на погибель. А наверху — надпись, ее выбрал сам Флем:


ДОБРОДЕТЕЛЬНАЯ ЖЕНА — ВЕНЕЦ СУПРУГУ


ДЕТИ РАСТУТ, БЛАГОСЛОВЛЯЯ ЕЕ


И вот наконец Флем высунулся из окна, сплюнул и сказал:

— Все. Можно ехать.

Да, брат, теперь-то Юрист был свободен. Теперь ему не из-за чего было тревожиться: мы с ним и с Чиком поехали прямо к нему в служебный кабинет, и он все время говорил, что игру в футбол можно было бы сделать более современной, в соответствии со всеобщим прогрессом, и для этого достаточно было бы выдать по мячу каждому игроку, так, чтобы все наравне участвовали в игре, или, еще лучше, пусть мяч будет один, но все границы поля надо изничтожить, так что самый хитрый игрок сможет спрятать мяч у себя под рубахой и удрать в кусты, покружить по городу, а потом переулочками выйти к воротам и забить гол, пока его никто не хватился; а потом, у себя в кабинете, он сел за стол, вынул одну из своих трубок и потратил на нее три спички, и тут Чик взял трубку у него из рук, набил ее табаком из жестянки, стоявшей на столе, и подал Юристу, а тот сказал: «Очень благодарен», — и уронил набитую трубку в мусорную корзинку, скрестил руки и все говорил, говорил, пока я не сказал Чику: «Присмотри за ним, я сейчас вернусь», — и вышел в переулок, времени у меня было мало, так что раздобыл я только пинту какой-то гадости, но все-таки на худой конец это было что-то вроде алкоголя. Я достал из шкафчика сахар, стакан и ложку, сделал пунш и поставил перед ним на стол, а он только сказал: