Она поднялась и подошла к окну. В прозрачной ночной рубашке тело ее было, словно в море. Как ни странно, она напомнила мне о саде Лалы, столь далеком, столь отрешенном от этого мира. Она посмотрела на звездное небо и сказала:
— Как там Лала?
Самопроизвольно, будто она знала, я ответил:
— Помнишь, как ты сказала: на краю каждого вожделения может находиться та или иная Лала?
— Ты видел ее после того, как я уехала? — спросила она, не поворачивая головы.
— Мы ходили вместе со Сфингой на Акрополь.
— И что же?
— Да, ты была права. На краю каждого вожделения.
Только тогда она повернулась и посмотрела на меня. Взгляд ее пылал.
— Я хочу жить! — воскликнула она и бросилась на меня.
Значительно позже, перед тем как уснуть, она прошептала в моих объятиях:
— Завтра пойдем на Сожженную Скалу.
Сегодня утром мы ходили на Сожженную Скалу. Это огромная пещера, обращенная к морю.
— Это единственный дом, который мне подходит.
Мы плавали. Мы стали единой кровью.
Поздно после полудня мы отправились обратно. Подул легкий ветерок. Она опиралась о мою руку.
— Тебе не тяжело?
Мы шли дальше. Она смотрела на море.
— Может быть, я — всего-навсего перышко на волне? — сказала она еще.
Они отправились на прогулку. Дальнюю. На другой день после полудня Бильо должна была уехать. Расставание шагало рядом. Его старались не касаться. Когда солнце стало клониться к закату, они оказались на небольшом пляже. Пляж был совершенно пуст, если не считать вытащенной на песок лодки и моря, раскинувшегося до самого горизонта.
Бильо смотрела на гальку.
— У каждого камушка свое лицо, как у людей, — сказала она.
— Да, — ответил Стратис, словно продолжая думать, но уже вслух. — Передвигаться среди людей, как среди природных аномалий.
Она подняла голову и сказала:
— Ты действительно жил очень одиноко.
— Не знаю, было ли это одиночество. Я прошел через кризис. Возможно, такова судьба. Помню, в детстве я очень удивился, оказавшись перед зеркалом. Я смотрел на свое отображение и спрашивал: «Неужели это — я?» Я трогал себя за лоб, за плечо, за руку. Я называл мое имя. Сомнение не давало мне покоя. Этот, который там, внутри, — кто он такой? А я — кто такой?
— Как котята, — сказала Бильо.
— Может быть. Может быть, в этом было что-то от животного удивления. Тогда. Однако, когда я уже мог пользоваться человеческим мышлением, это было нечеловечески жестоко. Я смотрел на себя и пытался понять: кто я? Я пытался обнажить собственное сердце, как только мог. Проникнуть как можно глубже и еще глубже. В конце концов я не находил ничего, кроме ровной, плавной, гладкой поверхности без малейшего выступа, за который мог бы зацепиться взгляд. Абсолютная пустота и ужасная ясность мысли. Ощущаешь и видишь, как твои ощущения падают туда внутрь и исчезают, словно капли на конце шнура. Тебя зовут, а ты не знаешь, кого зовут — того, на кого смотрят, или того, кто сам смотрит. И тогда доходишь до того, что даже самое ничтожное твое действие обретает смысл смертельной схватки. Знаешь, кто такой был Нарцисс? Человек, который видел, как он гибнет, и не мог сделать ничего для собственного спасения.
— И как долго это продолжалось? — спросила Бильо.
— Исцелиться от такой болезни нелегко. У меня не было никого, кто бы мог помочь. В Греции я дошел до края. Одиночество зачастую становится снисходительностью, как лунный свет. Чувствуешь, как тебя мучит неутолимая жажда исповедоваться, и нет ничего для исповеди. Борешься или думаешь, что борешься, потому что сил больше нет.
Стратис нагнулся, поднял камушек и поиграл им на ладони, словно пробуя на вес.
— Ты спросила, как долго это продолжалось? Думаю, приблизительно до нашей встречи в автобусе в Кефисии. Помнишь, тогда, когда тот деятель сделал нам грубый жест? Тогда я начал постепенно избавляться от мучения. Мало-помалу, настойчиво. Я полз, пытаясь удержаться за какой-нибудь предмет внешнего мира, за какой угодно предмет, сколь бы ничтожным он ни был. Я должен был оторваться от страшного внутри, как младенцы.
— Поэтому я и боялась тебя тогда, — прошептала Бильо.
— Знаешь, почему я люблю тебя? — спросил он еще. — Потому что ты помогла мне поверить в другого человека. Позавчера, когда мы соединились у Сожженной Скалы. То, что ты дала мне, было так сильно. На мгновение я перестал быть чем-либо, стал совершенно никем, а затем отдельным, как этот камушек. С тобой я узнал этот ритм — исчезать, чтобы существовать.
Бильо посмотрела на него.
— Прости, что я говорил с тобой так, — сказал Стратис и бросил камушек в спокойное море.
Дома их ожидал Сотирис. Бильо радостно приветствовала его.
— Я уже собрался уходить, — ответил тот. — Сегодня вы задержались.
Бильо дала ему мастики:
— Видел свою нераиду?
— Увижу ее послезавтра, в субботу, — сказал Сотирис. — Там, по дороге к Вангелистре. [162]
— Кажется, ты в этом совершенно уверен.
— Уверен, потому что так нужно. Если не уверен, нераида не появится.
Он посмотрел на свою сумку и вынул оттуда скрипку.
— Сыграй нам, Сотирис, — попросила Бильо.
— Давно уже не брал ее в руки, — сказал он и посмотрел вдаль за окно.
Глаза его оживились, словно он пытался вспомнить. Затем он погладил скрипку и начал играть, притоптывая ногой. Его толстые пальцы сильно сжимали гриф. Громкий ритм без мелодии заполнил комнату и прервался.
— В другой раз, — сказал Сотирис. — Сегодня нераида не хочет.
— Она, должно быть, красивая, — сказал Стратис.
— Красивая, говоришь? Извини, господин Стратис, но она даже красивее, чем кера Бильо.
Он осушил свой стакан и поднялся.
— Пойду, — сказал Сотирис. — Уже поздно. Счастливого пути, кера Бильо, а когда вернешься, расскажу тебе сказку про царевну, которая уснула в лунном замке.
— Да, Сотирис. До свидания.
Стратис проводил его до конца ограды.
— Знаешь, — сказал Сотирис, — нераида прекрасна, как кера Бильо, и не более, только, видишь ли, женщинам про то знать не следует.
В домике, сидя у лампы, Бильо листала Макриянниса.
— Погляди-ка, — сказал Стратис.
Он взял томик у нее из рук, сел и прочел:
— «„Мы были в болоте, в воде, столько душ, пытаясь спастись, но пришли турки и схватили нас. Тела наши были все в крови от пиявок — они нас пожирали. Брошенные туда дети плавали, как лягушки, — одни были живы, а другие померли. Турки схватили и меня и переспали со мной тридцать восемь. Замучили они и меня и других. За что же мы терпели все это? За нашу родину. А теперь ни у кого не находим мы справедливости, но только коварство и обман“. И заплакала она горькими слезами. Я утешил ее. Почувствовал я жалость и заплакал тоже…»