Мужчина снял кепку и пригладил рукой копну седеющих волос — если бы не седина, ему можно было бы дать лет сорок.
— Я был у товарища Ершова… и он… мне сказал зайти на следующей неделе… но сейчас Ершова нет…
— Ершов умер, — перебил Шрудель. — Я его замещаю. Стихи у вас с собой?
— Как умер?! — побледнел мужчина. — Когда?!
— Полчаса назад. Сгорел на работе. Шутка. Он в отпуске. Отдыхает. Ну что вы так испугались? Право на отдых у нас закреплено конституцией. Ну, так есть у вас с собой экземпляр?
— Да, да, конечно, — засуетился мужчина, слегка ошалев от потока разнообразной информации.
Он вытянул из потертого кожаного портфеля мятые листки и протянул один Шруделю.
— Смотри и учись, — шепнул тот Грише на ухо, — даю мастер-класс, как разбираться с доморощенными поэтами. Первый урок бесплатно.
Только сейчас Гриша почувствовал, что новый приятель слегка подшофе.
Шрудель взял протянутый лист и сразу нахмурился. Потом показал Грише.
— Ты можешь это разобрать?
Текст был исключительной бледности.
— С трудом, — неуверенно ответил Гриша.
Шрудель повернулся к поэту.
— Товарищ… эээ…
— Копылев.
— Товарищ Копылев, мы, конечно, знаем, что Владимир Ильич Ленин в целях конспирации писал свои труды молоком, но вы-то, я надеюсь, ни от кого не скрываетесь. Или я зря надеюсь?
Вопрос был поставлен в такой иезуитской форме, что бедняга испуганно замахал руками, как будто отбивался от злых духов.
— Да нет, что вы… Просто это шестая копия… первые пять уже раздал разным товарищам… сами понимаете… копирка плохая… бледновато, конечно…
— Бледновато?! Да здесь глаза сломать можно! Ладно… Что тут у нас?
— Эпиграммы, — робко пояснил Копылев и добавил: — Политические. На злобу дня.
— Ну на злобу так на злобу, — кивнул Шрудель и прочитал вслух первое четверостишье:
Товарищ Солженицын, карта бита!
Но ты не плачь, что твой напрасен труд,
Твои заокеанские наймиты
Тебе помогут и деньжат пришлют.
— Все? — поднял он глаза на Копылева.
— Все, — кивнул тот.
— Ну, во-первых, где ж тут злоба дня? Солженицын — это уже не актуально. Во-вторых, «наймиты» — это кого нанимают, а не кто нанимает. В-третьих, что это за фамильярное «не плачь»? Я, честно говоря, впервые слышу, чтобы Солженицын плакал по причине финансовых затруднений.
Он повернулся к Грише:
— Ты слышал?
Гриша помотал головой.
— Вот и товарищ не слышал. Откуда у вас такие сведения, товарищ Копылев, а?
Копылев смутился и как-то двусмысленно потупил глаза, как будто сведения-то были достоверные, но он не имел права раскрывать их источник.
— Но это не главное, — продолжал Шрудель. — Главное — то, что наша газета — рупор рабочего класса. А вы нам антисоветчину предлагаете напечатать.
— Антисоветчину?! — Копылев отпрянул так, что едва не задел локтем один из бумажных небоскребов.
— Ну да, — равнодушно подтвердил Шрудель, — Вот тут написано: «товарищ Солженицын». А товарищ — это что? Это друг. Или вы, может быть, дружите с Солженицыным, а?
Поняв, что дал маху, незадачливый поэт решил вступить в спор, но Шрудель пресек эту попытку, сменив грозную интонацию на доверительную:
— Допустим, я вам верю. Верю. Но ведь читатель может засомневаться. Так что извините. Тут надо еще поработать.
— А следующая? — спросил Копылев, глазами указывая на листок.
Шрудель поморщился, но продолжил:
Ицхак Рабин опять, увы, встревожен,
Но пусть не плачет и расскажет всем,
Его любимый дядя — дядя Сэм,
И долларом, и бомбами поможет.
— М-да… «но пусть она вас больше не тревожит, я не хочу печалить вас ничем». Слушайте, Копылев, а почему у вас все все время плачут? Прям какой-то плач Ярославны. И почему Рабин «опять» встревожен? А до этого чем он был встревожен? И откуда такая уверенность, что кто-то обязательно пришлет деньги? Это уже вторая эпиграмма, в которой кто-то кому-то шлет деньги. Чует мое сердце, что, если бы дядя Сэм и вам подкинул немного деньжат, вы бы упираться не стали.
Копылев отчаянно замотал головой, как бы всячески отрицая такую беспринципность.
— Но главное, — цокнул языком Шрудель, — это снова ваша политическая близорукость.
— А здесь-то где? — удивился Копылев.
— Вот чудак-человек, — пожал плечами Шрудель, глянув на Гришу. — Ну, как же? Вот вы пишете «Ицхак Рабин опять, увы, встревожен». «Увы»! Вам что, жаль премьер-министра Израиля? Или, может, вы поддерживаете агрессивную политику Израиля на Ближнем Востоке?
— Нет, но…
— Ладно, — сказал Шрудель миролюбиво. — Это уже не мое дело, потому что вам все равно надо в «Крокодил». Мы в основном лирику печатаем. Жаль, что Ершов вас не предупредил.
Одной рукой он попытался вернуть листок автору, а другой дружески приобнять того за плечи, дабы направить к двери.
— А там есть и лирика, — сказал Копылев и вывернулся из объятия Шруделя каким-то змеевидным телодвижением. — Как раз следующее стихотворение. Ниже.
Шрудель хмыкнул и, почесав небритый подбородок, вздохнул.
— Ну, давайте, почитаем вашу лирику.
В прожорливое брюхо таксофона
Рукой дрожащей двушку опускаю,
И голос твой, такой родной, знакомый,
Мне сердце очень сильно обжигает.
«Очень сильно» — это очень сильно, — повторил Шрудель задумчиво, причмокивая, словно пробовал слова на вкус. — Но мне даже нравится, а, Григорий? Что-то в этом есть от обэриутов. Ладно, поехали дальше.
И будет встреча, ключик под циновкой,
Взаимоотношений наших ребус,
Я провожу тебя до остановки,
А ты попросишь денег на троллейбус,
Я протяну тебе пятак потертый,
Все то, что после дня с тобой осталось,
Мне до зарплаты жить — но я упертый,
Последний рубль готов делить с тобою.
— Ничего не понял — искренне удивился Шрудель. — Это что, финал?
— Да, — смутился Копылев, — наверное, я что-то пропустил… или перепутал… Простите…
— Гм, — хмыкнул Шрудель, — нет, ну начали-то вы за здравие, можно сказать, я даже удивлен, но дальше как будто игла по пластинке поехала… И потом, ну, что опять за мещанская меркантильность? Тем более в лирическом стихотворении. «Двушка», «пятак», «рубль». Ощущение, что вы убытки от встреч с любимой подсчитываете. Снова налицо какая-то болезненная тяга к материальным ценностям бытия. Желание, которое вы отчаянно сублимируете в своих произведениях. Конечно, советская наука решительно отвергает лживое учение Фрейда, но в вашем случае я бы сделал исключение. Скажите честно, вы бедствуете?