— Часы у вас есть?
— Нет, нет, — говорю. Ох, как мне было неловко! — Как вас зовут? — спрашиваю. На ней была только одна розовая рубашонка. Ужасно неловко. Честное слово, неловко.
— Санни, — говорит. — Ну, давай-ка.
— А разве вам не хочется сначала поговорить? — спросил я. Ребячество, конечно, но мне было ужасно неловко. — Разве вы так спешите?
Она посмотрела на меня, как на сумасшедшего.
— О чем тут разговаривать? — спрашивает.
— Не знаю. Просто так. Я думал — может быть, вам хочется поболтать.
Она опять села в кресло у стола. Но ей это не понравилось. Она опять стала качать ногой — очень нервная девчонка!
— Может быть, хотите сигарету? — спрашиваю. Забыл, что она не курит.
— Я не курю. Слушайте, если у вас есть о чем говорить — говорите. Мне некогда.
Но я совершенно не знал, о чем с ней говорить. Хотел было спросить, как она стала проституткой, но побоялся. Все равно она бы мне не сказала.
— Вы сами не из Нью-Йорка! — говорю. Больше я ничего не мог придумать.
— Нет, из Голливуда, — говорит. Потом встала и подошла к кровати, где лежало ее платье. — Плечики у вас есть? А то как бы платье не измялось. Оно только что из чистки.
— Конечно, есть! — говорю.
Я ужасно обрадовался, что нашлось какое-то дело. Взял ее платье, повесил его в шкаф на плечики. Странное дело, но мне стало как-то грустно, когда я его вешал. Я себе представил, как она заходит в магазин и покупает платье и никто не подозревает, что она проститутка. Приказчик, наверно, подумал, что она просто обыкновенная девчонка, и все. Ужасно мне стало грустно, сам не знаю почему.
Потом я опять сел, старался завести разговор. Но разве с такой собеседницей поговоришь?
— Вы каждый вечер работаете? — спрашиваю и сразу понял, что вопрос ужасный.
— Ага, — говорит. Она уже ходила по комнате. Взяла меню со стола, прочла его.
— А днем вы что делаете?
Она пожала плечами. А плечи худые-худые.
— Сплю. Хожу в кино. — Она положила меню и посмотрела на меня. — Слушай, чего ж это мы? У меня времени нет…
— Знаете что? — говорю. — Я себя неважно чувствую. День был трудный. Честное благородное слово. Я вам заплачу и все такое, но вы на меня не обидитесь, если ничего не будет? Не обидитесь?
Плохо было то, что мне ни черта не хотелось. По правде говоря, на меня тоска напала, а не какое-нибудь возбуждение. Она нагоняла на меня жуткую тоску. А тут еще ее зеленое платье висит в шкафу. Да и вообще, как можно этим заниматься с человеком, который полдня сидит в каком-нибудь идиотском кино? Не мог я, и все, честное слово.
Она подошла ко мне и так странно посмотрела, будто не верила.
— А в чем дело? — спрашивает.
— Да ни в чем, — говорю. Тут я и сам стал нервничать. — Но я совсем недавно перенес операцию.
— Ну? А что тебе резали?
— Это самое — ну, клавикорду!
— Да? А где же это такое?
— Клавикорда? — говорю. — Знаете, она фактически внутри, в спинномозговом канале. Очень, знаете, глубоко, в самом спинном мозгу.
— Да? — говорит. — Это скверно! — И вдруг плюхнулась ко мне на колени. — А ты хорошенький!
Я ужасно нервничал. Врал вовсю.
— Я еще не совсем поправился, — говорю.
— Ты похож на одного артиста в кино. Знаешь? Ну, как его? Да ты знаешь. Как же его зовут?
— Не знаю, — говорю. А она никак не слезает с моих коленей.
— Да нет, знаешь! Он был в картине с Мельвином Дугласом. Ну, тот, который играл его младшего брата. Тот, что упал с лодки. Вспомнил?
— Нет, не вспомнил. Я вообще почти не хожу в кино.
Тут она вдруг стала баловаться. Грубо так, понимаете.
— Перестаньте, пожалуйста, — говорю. — Я не в настроении. Я же вам сказал — я только что перенес операцию.
Она с моих колен не встала, но вдруг покосилась на меня — а глаза злющие-презлющие.
— Слушай-ка, — говорит, — я уже спала, а этот чертов Морис меня разбудил. Что я, по-твоему…
— Да я же сказал, что заплачу вам. Честное слово, заплачу. У меня денег уйма. Но я только что перенес серьезную операцию, я еще не поправился.
— Так какого же черта ты сказал этому дураку Морису, что тебе нужно девочку? Раз тебе оперировали эту твою, как ее там… Зачем ты сказал?
— Я думал, что буду чувствовать себя много лучше. Но я слишком преждевременно понадеялся. Серьезно говорю. Не обижайтесь. Вы на минутку встаньте, я только возьму бумажник. Встаньте на минуту!
Злая она была как черт, но все-таки встала с моих колен, так что я смог подойти к шкафу и достать бумажник. Я вынул пять долларов и подал ей.
— Большое спасибо, — говорю. — Огромное спасибо.
— Тут пять. А цена — десять.
Видно было, она что-то задумала. Недаром я боялся, я был уверен, что так и будет.
— Морис сказал: пять, — говорю. — Он сказал: до утра пятнадцать, а на время пять.
— Нет, десять.
— Он сказал — пять. Простите, честное слово, но больше я не могу.
Она пожала плечами, как раньше, очень презрительно.
— Будьте так добры, дайте мое платье. Если только вам не трудно, конечно!
Жуткая девчонка. Говорит таким тонким голоском, и все равно с ней жутковато. Если бы она была толстая старая проститутка, вся намазанная, было бы не так жутко.
Достал я ее платье. Она его надела, потом взяла пальтишко с кровати.
— Ну, пока, дурачок! — говорит.
— Пока! — говорю. Я не стал ее благодарить. И хорошо, что не стал.
Она ушла, а я сел в кресло и выкурил две сигареты подряд. За окном уже светало. Господи, до чего мне было плохо. Такая тощища, вы себе представить не можете. И я стал разговаривать вслух с Алли. Я с ним часто разговариваю, когда меня тоска берет. Я ему говорю — пускай возьмет свой велосипед и ждет меня около дома Бобби Феллона. Бобби Феллон жил рядом с нами в Мейне — еще тогда, давно. И случилось вот что: мы с Бобби решили ехать к озеру Седебиго на велосипедах. Собирались взять с собой завтрак, и все, что надо, и наши мелкокалиберные ружья — мы были совсем мальчишки, думали, из мелкокалиберных можно настрелять дичи. В общем, Алли услыхал, как мы договорились, и стал проситься с нами, а я его не взял, сказал, что он еще маленький. А теперь, когда меня берет тоска, я ему говорю: «Ладно, бери велосипед и жди меня около Бобби Феллона. Только не копайся!»
И не то чтоб я его никогда не брал с собой. Нет, брал. Но в тот день не взял. А он ничуть не обиделся — он никогда не обижался, — но я всегда про это вспоминаю, особенно когда становится очень уж тоскливо.